Он мотнул головой, продолжая буравить невидящим взглядом стену напротив. Уля потянулась к нему, осторожно взяла его лицо в ладони и повернула к себе. Отросшая щетина колола ей кожу. Коньячные глаза почернели от боли. Рэм молчал, сцепив зубы. В этот момент Уле отчаянно захотелось его поцеловать.
Прикоснуться губами к пересохшим губам. Прижаться всем телом к его груди, обвить руками плечи, то ли ища защиты, то ли самой защищая его от тумана, клубящегося вокруг. Но есть холод, который не прогнать ничьим теплом. Даже теплом сердца, изнывающего от жалости, которую так просто принять за любовь.
– Мы не можем сделать вид, что ничего не знаем. Помнишь, я обещала позвонить, если отец напишет о чем-то важном? Считай, что позвонила. А ты поднял трубку.
– Ну и идиот же я. – Рэм слабо улыбнулся.
– Идиот, – согласилась Уля, заставляя себя ответить на улыбку, и опустила руки. – А теперь нужно понять, что дальше…
– Твой папаша…
– Артем, – поправила она.
– Да, Артем. – Рэм прислонился к дверному косяку. – Тоже крепко об этом задумался. Но придумал он уж совсем неимоверную дичь.
– Еще хуже, чем маятник, толкающий мир? – Уля пристроилась у противоположного косяка. Теперь они стояли друг перед другом, почти соприкасаясь мысками ботинок.
– Куда хуже. – Рэм потянул драматическую паузу, дождался, пока Уля ткнет его кулаком в плечо, и продолжил: – Твой папаша… Прости-прости, Артем. Так вот, он решил пойти к стене. И разобраться со всем на месте.
Уля почувствовала, как кровь отхлынула от ее лица.
– Что? – переспросила она, борясь с тошнотой.
– Ага. Ты не ослышалась. Он решил сам уйти туда. В туман. Серийный полынник. Если верить во все эти бредни, его бы там развоплотили быстрее Гуса. И пылинки бы не осталось. – Рэм уперся в косяк затылком. – Говорю же. Херня это все.
– Осталась.
– Что «осталась»? – Он посмотрел на Улю. – Эй, ты чего побледнела так?..
– Пылинка осталась. И не только. – Она еле шевелила онемевшими губами. – Я видела его там. У стены.
– Черт. С вами свихнуться можно, – выдохнул Рэм и закатил глаза. – Быстрее бы уже Зинаида позвонила, а?
Когда они выходили из квартиры, мрачные и тихие, Рэм остановился на пороге.
– Тебе плохо? – спросила Уля, напряженно роясь в сумке, переполненной смятыми листами.
Весь свой ворох несвежей одежды она без сожаления оставила в углу комнаты. Когда собираешься на тот свет, глупо думать, а не пригодятся ли тебе следующей весной вот эти светлые джинсы. Но уйти, не забрав с собой отцовские записи, она не смогла.
– Это макулатура, зачем она тебе? – недовольно пробурчал Рэм и закинул в рот очередную капсулу.
– Притормозил бы ты с этим… – в тон ему ответила Уля, сгребая бумажки в прозрачный пакет с веселеньким логотипом супермаркета.
– Плевать. – Он встряхнул пузырек, чтобы проверить, сколько таблеток осталось. – Ну, до больнички хватит. А там обо мне позаботится подружка твоего папаши. – Он хмыкнул. – Не думала еще, как тебе ее теперь называть? Мачеха Зинаида? Мама Зина?
– Иди ты. – Уля нервно хмыкнула. – Я до сих пор не верю, что мы туда собираемся.
Они проспорили целый час. То переходя на крик, то понижая голос до сдавленного шепота, когда им вдруг казалось, что сами стены подслушивают, готовые передать каждое произнесенное слово Гусу.
– Ты не могла его там увидеть, это оптическая иллюзия, или его неупокоенный дух, или просто какой-нибудь свихнувшийся полынник вышел прогуляться, – доказывал Рэм, перекатывая на языке очередную капсулу.
– Именно. Полынник, мой отец. – Уля пыталась вспомнить, сколько таблеток было проглочено Рэмом за последний час, но терялась, досчитав до восьми. – Ты же сам об этом читал.
Последняя записка лежала между ними, сидевшими на разных концах скрипучего дивана.
«Немыслимо даже думать, – писал отец, – во скольких ужасающих преступлениях против самого мироздания я виновен. Сколько людей было убито. Сколько погибло при странных, нелепых обстоятельствах. Сколько закончило свой путь, сжимая в скользких пальцах лезвие. Просто потому что я служил своему хозяину, заставляя маятник толкать мир в сторону гиблой, несвоевременной смерти. В сторону крови, предательств и убийств. В сторону тьмы.
Я пытался, но не сумел вспомнить их количество. Я не знаю их имен, я не могу восстановить в памяти их образы, их черты. Сохранилась лишь вереница смертей, сливающаяся в одну. И только списки, длинные списки моих жертв, которые я вел, упиваясь собственным могуществом. Вот что от них осталось.
Больше всего прочего сейчас мне хочется сжечь бумаги. Распахнуть окно и позволить ветру унести пепел. Но я не посмею. Я обязан оставить каждое слово на месте. Я сам вел эту летопись. Я хвастался своими бесчинствами. Я был одурманен. Я был одурачен. Но это был я.
Дочь прочтет написанное и ужаснется. И возненавидит меня. Я стану ей противен. Мне больно думать об этом, но я заслужил. И это удержит ее на последнем рубеже. Она не шагнет во тьму под веками, как сделал это я. Она сумеет прожить лучше, чище, светлее. Иначе в чем смысл?