Умно рассчитал — при таком народостечении лекцию о происхождении мира читать так же бессмысленно, как пытаться научить неграмотного пользоваться логарифмами. У этих мужиков, парней, баб воображения хватало на то, чтобы представить ведьму на помеле, черта в омуте на реке, Змея-Горыныча, радугу, подобно насосу качающую воду в облака, но законы движения материи находились за пределами их понимания. Но и не отвечать на вопрос было комсомольцам нельзя — потекут по селам досужные россказни с домыслами, добьют ячейку смехом. И тогда, отчаявшись, — он не собирался выступать, чтобы, чего доброго, не уронить авторитета перед лицом религии, — взбежал на трибунку секретарь ячейки из Чертович, притиснувшись слева от священника, — темная голова с растрепанным вихром на уровне седой бороды, — крикнул:
— Земля и небо существовали вечно!
Священник сдержанно, как при неуместной детской шалости, улыбнулся, тут же прикрыв рот ладошкой, но это уже было уловлено и понято — в передних рядах сперва захихикали, потом захохотали, и по всему базару, волнами из конца в конец, пошло потешательство. Повизгивали бабы, ржали, гыгыкали мужики, какой-то «первый парень на деревне» развел мехи гармони и врубил «камаринскую». Распаренной в духоте толпой овладело бурное веселье — нет, подумать только, вон как заколговертились в этой самой комсомолии, не знают даже, что у всякого дела, какое ни возьми, есть свое начало. Не посеял рожь — не пожнешь, не сладил хату — в тепле не поживешь… И тут борачевский зеленоглазец, дыша в затылок запахом лугового чеснока, которого неизвестно когда успел нажеваться, просунул мне руки под локти и стал подталкивать к трибунке, дудя в уши: «Спроси, кто создал бога, спроси, кто создал бога». Я упирался, трусил, бубнил, что не комсомолец, но он, жилистый, нахрапистый, продолжал подталкивать и дудеть: «Спроси, кто создал бога… что не комсомолец, еще лучше… спроси, а то в клуб хоть не приходи…» И вот я на трибунке — секретарь, заметив усилия борачевца, уступил место, — голова моя едва возвышается над бортиком из старой неоструганной доски, в глазах туман, не различаю ни одного лица, помокревшие от пота руки судорожно прижаты к груди, и словно бы уже не по моей воле, а сам по себе несется с трибуны в толпу писклявый, срывающийся, но оттого еще лучше различимый и привлекающий внимание голосок:
— А кто… создал… бога?
Вопрос, с точки зрения верующих, был дерзостен, и, быть может именно поэтому, священник, уже уверовавший в свою победу, недооценил его, ответил автоматически:
— Бог существовал вечно!
Я чуть не кубарем скатился со ступенек, получил по спине поощрительный хлопок борачевца, и первым признаком того, что стал приходить в себя, было мое удивление — священник на трибунке замялся, толпа молчала. Мало еще света пало в эти головы, но с присущей им крестьянской сметкой люди уловили главное — одинаковое объяснение бога и безбожия. Земля и небо от века, бог от века… что-то оно того… что-то оно не того. Как же это так? Священник, повернувшись к секретарю ячейки, что-то еще говорил ему, диспута никто не закрывал, но народ стал расходиться, многолюдство таяло на глазах. Вскоре базар принял обычный вид — покупали, продавали, судили, рядили, может быть, разве чуть оживленнее, чем обычно.
Собравшись в клубе, комсомольцы радовались — последнее слово осталось за ними. Но секретарь был хмур, глядя насупленными глазами в окно, за которым лоснилась под ветром луговая даль, сказал отрезвляюще:
— Неотчего веселиться, так на так вышло… Учиться нам надо, вот что…
Московский приятель слушал меня, не перебивая, попыхивал сигаретой, поглядывал на часы. Дослушав, сказал:
— Вот и полночь скоро… Ну, а как нынче у вас с колокольным звоном? На развод хоть оставили?
— Наша деревянная церковь обветшала еще до войны, во время оккупации не то сгорела, не то растащили на дрова. В лесах-то кругом партизаны, не сунешься… Одна, в соседнем селе, каменная, еще стоит, в погожий день побуревший купол с поля видать, но служб не бывает, в стенах проломы от старости. В третьем селе, небольшая, кирпичная, поддерживается, старухи ходят, но колоколов прежних нет, немцы в Германию вывезли в сорок втором.
— А трезвону хватает, — хмыкнул приятель, кивая в сторону клуба, где еще не угомонились. — Только ночного. Не побуждает диспут затеять? Учти, я не новомодник из дискоклубовцев, а как бы это правильно сказать — ретровец, ретрист? Поклонник старины. У меня на столе даже электрическая лампа под керосиновую семилинейку. И с критикой не суйся — в магазинах продается, значит, поощряется. Джазисты у нас вперед, догнать и перегнать Америку, мы — назад… Туда-сюда… Так, знаешь ли, с моей ретропозиции дневной колокольный звон лучше ночного тарарама, выспаться нормально можно. Пойдем-ка займемся вышеупомянутым, полночь вот-вот…
И когда мы снова улеглись на чердаке, сказал:
— На вечности вы с вашим архимандритом лихо поспекулировали, а вот что она такое? Не могу представить. Кстати, как-то ты подозрительно хмыкал, когда я про нее упомянул. Еще что-то было, а?