Взамен этого кипели дискуссии — о воспитании отсталых родителей, о мировой революции, о пережитках любви, о звездах. Фантазий тут было хоть отбавляй, горячности тоже, а знаний в щепоть взять — самым грамотным среди всех был сын начальника станции, кончивший в городе пять классов гимназии, другие выше трех классов сельской школы не поднимались, а иные и до двух едва дотянули. Один раз приезжал уездный представитель, на собрание пригласили всех, в клубе не помещались, проводили на скошенном лугу за клубом — пошевеливал ветки кустов ветер, каркала неподалеку ворона, ширкали воробьи, чистая синева лилась с предосеннего неба. Сидели прямо на кошенине, кто поджав ноги, кто в отвалку, опершись на локти, не было ни стола с графином воды, ни трибуны, все вольно, просторно. Укомовец, красивый брюнет в косоворотке, говорил живо, но главным образом о работе комсомола на селе, что нам и так было известно. Вопрос был задан один:
— Что делать, если родители запрещают ходить в клуб и грозят поркой?
Сперва смеялись, потом стали вносить предложения — вызывать родителей для разговора в ячейку, устраивать возле их дома митинг всей ячейкой. Укомовец охладил пыл:
— А если родитель к вам не пойдет — что сделаете? Ничего. На смех людям выйдет. И с митингом тоже — сельские ребята, чего доброго, начнут к драке колья ломать, они своих в обиду не дадут.
— Значит, одно и остается — подставляй бока.
— В сельсовет жаловаться.
— На родителей не жалуются.
— Пригрозить надо — убегу. Они этого не любят.
— Бежать-то куда?
— Придумаем…
На том проблему и прикончили. Зимой в клубе стало совсем тесновато, но прибавилось книг — их прислали из укома, — купили еще три десятилинейные керосиновые лампы, вдоль стен соорудили лавки, было не очень удобно, читали, толкаясь локтями, но — светло, тепло, обстановка дружелюбия. Даже борачевский зеленоглазец нашел книгу по душе — о плугах, железных боронах, молотилках, триерах. По весне же, когда распахнул клубик свои двери и окна, когда каждый сад, пролесок, роща пылали белым и розовым, накатилась новая страсть.
Пошли возбужденные толки о церковном звоне.
Церкви были и в нашем селе, и в нескольких соседних, каменные и деревянные, побольше и поменьше, но колокола повсюду звучные и звонари усердные. В прогретых заводях на западающем разливе клундыкали и орали лягушки, в кустах и на ракитах, перемеженных белым пламенем черемух, исходили трелями соловьи, казалось, стонала и пела в немыслимом возбуждении сама земля. Согласно пела, раздумчиво и веселяще, разноголосо и все же едино. Когда же принимались за дело звонари, все перекрывал и приглушал торжественный и как бы высокомерный, с протяжными волнами и переливами гул колоколов. Боммм… Бомммм… Боммм! В погреб пойдешь за чем-либо — слышно, спишь, натянув на голову дерюжку, — разбудят. Боммм! Напоминают — не возомни, пребудь в смирении, есть силы превыше: внушают — встань, иди туда, где мерцание свечей, запах ладана, песнопения клира. Сложные, непонятные чувства заставляли путника в поле осеняться крестным знамением, притишали голоса в уличных разговорах.
— Приманывают, — поскребывая висок и хмурясь, говорил секретарь комсомольской ячейки. — Из укома мне говорят — религия опиум для народа, голову темнит, а ноги путает. Разъясняй… А они вон приманывают. Пастух на рожке наяривает — и стадо за ним.
— А что такое опиум? — спрашивали.
— Штука такая заморская… ну, вроде самогонки с табаком.
— Пообрезать бы им веревки на колокольнях… ночью прихитрились бы залезть. Сунутся — а дергать не за что.
— Цыц! — пугался секретарь. — Нету на то закона. Революция — она от чего? От сознательности. Агитировать надо, чтобы сами поняли…
И вот, после долгих умокипений, родилось предложение — вызвать на дискуссию одного из местных священников. С этим согласился и секретарь, только предупредил — попом не обзывать, надо культурно, священником или батюшкой. И сразу реплики:
— Много чести!
— Так он тебе и пойдет.
— А как сами оплошаем? Они, попы… тьфу, священники… они в семинариях учились, еще как охмурить могут.
— Да не пойдет он!
Так думало большинство из нас, но, вопреки тому, священник наш, степенный, в благообразной бороде, когда ему сказали о диспуте, согласился: «И ладно, дети мои, пусть мир рассудит».
Диспут назначили месяца через полтора, с оттяжкой, чтобы подготовиться, но обязательно до сенокоса и жнитва — потом никого не соберешь. Накануне у края базара, на возвышенности у железнодорожной насыпи, сколотили трибунку с двумя ступеньками. Доски, старые, побывавшие в деле, выпросили у заведующего кооперативной мельничкой, гвозди надергали из строительной рухляди, пилы, топоры, рубанки притащили комсомольцы — что кто достал в хозяйстве.