Я тоже уговаривал Яворека остаться в городе, уговаривал из-за сада, чтобы он рос и цвел весной, а люди приходили бы понюхать цветы, останавливались бы у забора и смотрели то на город, то на сад, потом снова на город и снова на сад, так и вертели бы головами — в сторону города и в сторону сада; город и сад мелькали бы у них перед глазами, и они перестали бы улыбаться. Им стало бы страшно, и, вернувшись в свои красивые квартиры с уборными, ваннами, они избили бы детей и вышвырнули с балконов кошек. Прикосновение к белым кафельным плиткам напомнило бы им бледное, холодное тело покойника; за столом они бы сказали: «Когда-то здесь были поля и вся долина цвела весной». А в постели им мерещилось бы, что комната полна духов; в домах, что стоят на месте деревни и садов, непременно должны быть духи, и эти духи нагоняли бы на них страх, и они не могли бы заснуть, вскакивали ночью, метались по комнатам, выглядывали в окна, и чудился бы им запах срубленных и поваленных цветущих яблонь. Потом они ложились бы снова и ворочались с боку на бок, и им казалось бы, что они не в красивых квартирах, а в красивых гробах; их охватил бы ужас, они бы истошно закричали и, охваченные безумием, стали бы выбрасывать с балконов и из окон красивые вещи и разбивать в ванных белый кафель».
Старик с большим волнением произносил свой странный монолог о садах и обезумевших людях. Его возбуждение было мне понятно: я видел, в каком он состоянии, когда вытащил его из воды и привел в сознание; несомненно, именно это и толкнуло его на самоубийство.
Весь дрожа, произносил он свои угрозы и проклятия, грыжа в паху снова вывалилась и вздулась, но он не придерживал ее больше рукой — рука была ему нужна, чтобы угрожать. Он словно забыл о грыже, которую перед тем ловким, точным движением пальцев вдавливал в таинственное нутро, как бы заботясь о своей внешности, словно это имело значение для голого Старика, спасенного от смерти благодаря счастливому стечению обстоятельств.
Возбужденный и озлобленный, он выглядел совсем несчастным, и еще больше был достоин уважения и участия.
Старик гнал людей из мира уюта, порядка и покоя в мир безумия и хаоса; монолог этот продолжался долго, а тем временем я думал: если Старик не повторит самоубийства и будет жить, то в конце концов станет пророком, не деревенским, как Марцин-дурачок, а городским, пророком эпохи удобств и комфорта, эпохи калориферов, клозетов, белых ванн — пророком-мстителем, призывающим в своих безумных видениях месть на город за то, что он сковал асфальтом землю и придавил кирпичными домами сады.
XIV
До нас по-прежнему доносились звуки духового оркестра. По-прежнему спокойно текла вода и ничего не изменилось, только солнце передвинулось на небе и удлинились светлые полосы на воде, захватив часть зеленой глуби; только посветлело и заискрилось то место, где утром вода доходила Старику до подмышек, когда он с высоко поднятой головой брел все дальше и дальше в реку. Вода уже накрыла ему плечи, а он продолжал идти, не окунаясь, не облегчая и не ускоряя своей смерти; продолжал идти с нечеловеческим мужеством по отлогому дну, дожидаясь, пока вода зальет ему рот и покроет глаза и лоб. Когда вода дошла ему до подбородка, он остановился, и голова его качалась под напором течения.
Мне показалось, он не пойдет дальше, но я ошибся: он снова шагнул вперед.
Но теперь все это позади; мы лежим на теплом песке, и Старик продолжает свой сбивчивый, хаотичный рассказ о разных временах и событиях, который порой переходит в страшный, безумный монолог, реальные события и факты уступают в нем место мыслям и переживаниям; он изливает свое страдание и вину перед посторонним человеком, то есть передо мной, и испытывает мнимое облегчение. Картины, рисуемые Стариком, проносились перед моим мысленным взором.
Старик осмысливал реальные события и факты по-своему, и тогда строительство города и разрушение деревни представало в каком-то иллюзорном, фантастическом свете.
Когда он рассказывал о своей жизни у сына, чувствовалось, что он тоскует о прошлом, — привязан к нему, ищет в воспоминаниях о минувшем облегчение своим страданиям и не находит.
Он заговорил о том, как живет в городской квартире сына вместе с невесткой и внуками, потому что солнце начало клониться к западу, и под его косыми лучами изменился цвет реки, и этот ставший иным на закате цвет воды напомнил Старику, что теплый песок остынет, наступят сумерки и надо будет переехать на лодке на тот берег и идти домой к сыну.
Старик понимал, настанет момент, когда я все-таки крикну: «Перево-оо-зчик!» Перевозчик услышит мой крик, подплывет к нашему островку и перевезет нас на берег, где расположен город.
Так я объяснил себе, почему Старик стал рассказывать о своей жизни в городе.
«Если Марцин-дурачок сказал на выгоне под вербами правду, тогда с кем я живу? — говорил он. — С чьим сыном я живу? Если дурак не соврал, кто меня кормит? Кто велит мне поливать цветы в горшках? Кто называет меня «дедушкой»?
Если дурак сказал правду: у кого я живу? Кто подаст мне по утрам кружку кофе и хлеб с маслом?