Овладев собой, королева поцеловала сына, поправив локон, сбившийся ему на лоб, и вышла из комнаты. Несчастья, переживаемые ею и страной в последнее время, заставили эту ранее ни при каких обстоятельствах не унывающую женщину замкнуться в себе. Дети теперь представляли для нее единственную радость в жизни: даже любовь к Акселю фон Ферзену не переживала теперь никаких эмоциональных подъемов или спадов, оставаясь ровной и спокойной. Казалось, что Мария-Антуанетта разделилась надвое: сердце принадлежало тем, кто был ей наиболее близок и дорог, а разум вынужден был отяготить себя бременем государственных забот, к чему она никогда не готовилась.
Оставаясь в мыслях со своим сыном, королева приняла ванну, после чего придворный куафер искусно завил ей волосы, а фрейлины помогли облачиться в мантию, расшитую золотом и серебром. При этом она вела себя совершенно безучастно, словно суетившихся вокруг нее людей и вовсе не существовало. Из драгоценностей она выбрала алмаз Регента, которым украсила свою прическу. Такой процессии, как в тот день, городу еще не приходилось наблюдать. Пешком к церкви проследовало свыше тысячи депутатов Генеральных Штатов, и у каждого в руках была зажженная тонкая восковая свеча. Открывали шествие знаменосцы и пажи, которые несли соколов, вцепившихся когтями в их запястья. Вдоль всего маршрута процессии стояли шеренги швейцарских гвардейцев и солдат, а дома были задрапированы шелками и гобеленами. Повсюду, куда хватало глаз, толпились люди, многие из которых прибыли из самых дальних мест, чтобы стать свидетелями эпохального исторического события. Под стать ослепительным россыпям бриллиантов и золотым позументам особ королевской крови и аристократии были роскошные мантии духовенства. Скромные и невыразительные одежды депутатов третьего сословия лишь подчеркивали сказочное великолепие Версаля как символа королевской власти.
Во время торжественной мессы Мария-Антуанетта не переставала произносить про себя молитвы за здоровье сына. В эти дни его состояние было настолько зыбким, что, всякий раз уходя от него, она не знала, застанет ли его при возвращении живым.
Ассамблея открылась на следующий день в огромном зале. Когда вышла королева, Ричард, находившийся в ложе, отведенной для иностранных дипломатов и гостей, подумал, что она похожа теперь лишь на бледную тень прежней Марии-Антуанетты. И хотя в честь короля присутствующие прокричали несколько здравиц, королеву все проигнорировали, о чем достаточно красноречиво свидетельствовало ледяное молчание.
— Они нашли козла отпущения, — прошептал по-английски, но с американским акцентом кто-то, явно симпатизирующий королеве. — Они дают понять, что в этом национальном примирении для нее нет места. Для этих людей она так и осталась чужестранкой.
Ричарду очень хотелось крикнуть что-нибудь подбадривающее Марии-Антуанетте, но он был иностранцем и не имел права вмешиваться во внутренние дела французов. Вместо этого он молча наблюдал за выражением ее лица, когда она вынуждена была выслушивать все эти долгие, часто пустопорожние, речи и дебаты. Иногда по ее щеке скатывалась слезинка, но она, казалось, не замечала этого. Постоянное подрагивание веера выдавало ее огромное нервное напряжение. Вряд ли на всем свете можно найти более прекрасную и в то же время более несчастную королеву, чем она, — думал Ричард. Он испытал облегчение, когда в самом конце — Мария-Антуанетта уже собиралась уходить — кто-то вдруг крикнул: «Да здравствует королева!»
Ее лицо осветилось трогательной улыбкой, а затем она сделала реверанс, и весь зал разразился аплодисментами. Возможно, аплодирующие хотели сделать приятное королю, но это, по мнению Ричарда, не имело никакого значения. Для Марии-Антуанетты это явилось лишь слабым утешением, но и его должно было надолго хватить такой гордой, волевой женщине.
Заседания Генеральных Штатов продолжались. До Розы дошли слухи, что в Париже распространяются клеветнические пасквили, в которых говорилось, что королева строит козни с целью сорвать попытки депутатов от третьего сословия настоять на проведении в жизнь реформ.
— Эти гнусные борзописцы совершенно не знают ее! — в ярости воскликнула Роза. — Она думает только о своем умирающем ребенке и почти круглые сутки проводит у его постели!
Ранним утром четвертого июня дофин скончался на руках Марии-Антуанетты, безутешно плакавшей вместе с королем. С этого дня, хотя ей было всего лишь тридцать три года, ее волосы начали седеть, и через несколько недель не осталось и следа от тех прекрасных, с пепельно-светлым оттенком, локонов, которые замечательно оттеняли ее изящное, словно из розоватого фарфора лицо. Теперь ее щеки больше не цвели румянцем.