В конце апреля, в среду, он уезжал в командировку в Крым по заданию своей редакции.
– В Ялте сейчас расцветает иудино дерево, – сказал он у вагона. – Апрель – самое лучшее время в Крыму.
– Да-а, хорошо тебе.
– Съезжу, тем более что фирма все оплачивает. Мать повидаю.
– Да-да, поезжай, надо повидать.
– До встречи, Степной барон! Дождись меня…
Поезд тронулся. Он, выпрыгивая из-за спины кондукторши, махал и махал мне кепкой.
– Мужчина! – отпихнула она его. – Хватит полоскать шляпой.
Четырнадцать
Мягкий свет фонарей. В разбухших почках клена что-то от разбухшей вагины и возбужденной головки члена.
Ходил целый день. Вдруг увидел – девочка села на корточки помочиться, я потом понял, что это бульдог, и стиснул челюсти.
Делал все что угодно, лишь бы не подходить к столу, и потому позвонил Свете – у нее экзамены. Позвонил Марусиньке просто, чтобы узнать о Кларке, дальней знакомой Асель.
– Клара уехала в Киргизию и оттуда позвонила мужу, что, мол, больше не вернется к нему, – как-то по-родственному сказала она. – Потом передумала, все-таки поедет с ним в Турцию…
– A-а, яа-асно…
– Я тут уборку делаю, – говорила она домашним голосом, и вдруг вскрикнула: – Ай, ай, брось, ну-ка брось… подожди, тут моя собака клей «Момент» прокусила. Кен! Я кому сказала, Кен?!
Неожиданно для себя весело и равнодушно пригласил Марусиньку на выходные, памятуя об ее большой груди и чувствуя себя менеджером среднего звена, который каждые выходные делает шашлык и ходит танцевать.
С потолка свисали груди и трепетали. Я разделся догола. Он был ненормально маленький и вялый хоботок, но он стоял. Он теперь стоял, даже когда был вял. Мыл полы. Придумывал самые тугие набедренные повязки, и, терзая половую тряпку, напрягал мышцы, изгибался и скручивался, это Она стягивала и мучила, хотела сделать больно телу, из которого не могла выскользнуть, она билась и стенала во мне.
Утром с удовольствием выпил баночку джин-тоника – холодная тонкость жести, вспышки капель на солнце. Как сладко пьянят и горчат напитки перед встречей с девушкой.
Марусинька шла от последнего вагона, в коричневом костюме и с таксой на поводке. Я ее сразу не узнал. Чувствовалось, какие у нее тонкие ручки, какие тонкие и стройные под брючками ножки. Она щурилась на солнце и кого-то искала. У нее веснушки пятнами на переносице. Прошла мимо.
Я пошел за нею и тронул ее за рукав. «Ты что же, не узнаешь меня»?
У меня почему-то всегда с нею был немного обиженный, насмешливый и недоверчивый голос.
Шли долго. Такса смешно спешила через дорогу, короткие ноги казались отдельно от тела.
– А как ее зовут?
– Это мальчик, он – Кен.
– Кен, смешно.
Я радовался, что она в костюме, я предложу ей переодеться. Шел и колдовал, чтобы не было Сыча.
Она переоделась, и ей было радостно. Приятно угадывать ее тело под моей красной майкой и синими спортивными штанами, и странно и мило, что моя одежда такая большая на ней. Мне хотелось быть мягким, утонченным и чудаковатым, что-то особенно сексуальное было в этом, и в том, что я как бы и не думал о ней, как о женщине. Жалел, что у меня нет кашемирового кардигана.
Мы выпили кофе, медленно, будто оттягивая нечто. Потом она замачивала мясо в вине. Мысль моя перескакивала с одного на другое, я мог рассказывать ей о чем угодно и потому молчал, задыхаясь от радости.
– А ты знаешь, Марусь, как я шампуры сделал?
– Как?
– Я распрямил железные плечики для одежды.
Её смех показался мне таким знакомым. Кто же так смеялся?
– Марусь, а давай пока выпьем.
– Давай.
Я предвкушал, как радостно выпью с ней, как приятно мне будет напиваться.
– Это одно из самых дорогих крымских вин «Мускат белый Красного камня». В Англии эксперт профессор Тейчер сказал, что это вино неуважительно пить сидя.
Она торжественно встала, слушала и улыбалась.
– Граф Воронцов вместе с крымскими татарами раскопал корешки винограда, который высадили еще древние греки. Из этого винограда стали делать массандровское вино. Массандровским хересом даже лечили Брежнева…
Мы выпили. И я вдруг поразился тому, насколько обычный, даже неприятно сладковатый вкус у этого вина. И ей тоже, по-моему, не понравилось.
Когда нам нечего стало делать, то и говорить было не о чем. Я сидел и щурился на солнце. Странно было представлять, будто ее нет. Мы полезли с ней на чердак, может, поцелуемся там. Мы что-то исследовали, замирали над какой-нибудь чепухой, но поцеловаться не могли. Показалось, что она обо всем догадывается и тоже хочет, но не может решиться. Потом смотрели из оконца на парк Дома творчества, долго, но так и не поцеловались. Смотрели вперед, ничего не видя, чувствуя только свое присутствие.
– Что-то такое пионерское есть в том, как мы тут лазим, – сказал я.
– Что? А-а, да, – кивнула она, не выходя из своей напряженной серьезности.
Вдруг показалось, она совсем не хочет целоваться. Я напрягался, расслаблялся, водил глазами из стороны в сторону.
Ночью, у костра, прижался к ее плечу.
– Может, у нас что-то получится? – шевелил я немеющим языком, и мне хотелось, чтобы она меня не расслышала.