Думаю, по сути своей кинематограф Тарковского действительно поэтический в том смысле, что атмосфера его картин чрезвычайно субъективирована, воспроизведена в волевом, преображающем видении художника, для него наиболее непосредственном и объективном. Но Тарковский не мог не открещиваться от закрепленного за ним титула режиссера «поэтического кино», потому что в нашей практике оно объединяло в себе явления, не только отличающиеся от его творческого метода, но и глубоко и принципиально ему враждебные. Так, Тарковский всегда чурался настырной символики, убирая из сценария – и даже из отснятого материала – куски, с его точки зрения, «излишне выразительные», подчеркнуто аллегорические, художественно изысканные. На этом основании из сценария «Андрей Рублев» были изъяты такие эпизоды, как «охота на лебедей» (перечитав сценарий, легко умножить произведенные им резекции), а из отснятого уже материала к «Солярису», помнится, были безжалостно выброшены в корзину, с моей точки зрения, глубоко впечатляющие планы бреда Кельвина с тяжелым дыханием собаки-боксера, навязчиво всплывающей в памяти вновь и вновь, с зеркалами, бесконечно множащими мечущегося на кровати Криса, – на мои охи и сожаления по этому поводу Тарковский лукаво тянул: «Не-е-ет…» И добавлял быстро и насмешливо: «Слишком… слишком красиво!»
В своих статьях он издевался над «выразительными мизансценами», негодовал по поводу претенциозной «образности». Наверное, именно поэтому он потом не любил «Иваново детство», называя его «ученической лентой» из тех, что «придумываются во вгиковском общежитии». Мне кажется также, что этим неприятием своего безусловно выдающегося детища Тарковский во многом обязан критике, часто трактовавшей картину в духе однозначной дешифровки его образов, рассматривая их, как символы. Тогда говорилось, что сны Ивана – это символ его прекрасного, навсегда утерянного детства, а «черное дерево у реки» – символ войны и невозвратности прошлого. Наверное, критики того времени, описывая свое впечатление от картины, шли не столько от своего конкретного эмоционального впечатления, производимого на них фильмом, но от модных тогда противопоставлений поэтического и прозаического фильма.
Конечно, Тарковский не мог согласиться с тем, что сны Ивана «символизировали его прекрасное детство». Они наверняка ничего не «символизировали» для Тарковского точно так же, как и для самого Ивана, а
Тарковский. Я не могу, да и не хочу формулировать такое понятие, как образ, в определенном тезисе, легко произносимом и усваиваемом. Это одновременно невозможно и нежелательно. Я постараюсь попросту осмыслить рамки той естественной для меня системы, условно называемой образной, в которой я чувствую себя, как художник, органично и свободно.