– Да тута я, так сказать!
Тут отец наш на супе у мельницы Юлдаша-сторожа увидел.
Сидит сторож, пшеницу, в сноп связанную, держит.
– Что, – говорит, – так сказать, тоже на мельницу? Отец наш, что ответить, не знает.
– Да, так… – И головой кивнул.
Спрыгнул Юлдаш-сторож с супы. Подступил к отцу нашему с расспросами:
– Пшеницу в каком углу тут положили?
– А что?
– Я бы тогда ее нашел, да и засыпал в мельницу, так сказать. К полудню уже бы вся смололась. В полдень бы на лошадь нагрузили, да и освободились бы уже, так сказать.
– Нет, спасибо…
– А что «нет»? Вам же сад сторожить, а здесь бы только до обеда посидели. А то воробей весь виноград ваш поклюет, так сказать. А если вот так посидим, то что с того. Кукурузу сторожим. Кукурузу собака не съест, так сказать…
Вздохнул отец наш. Вокруг поглядел. На ласточек, телеграфные провода облепивших, уставился.
Юлдаш же сторож решил, что отец наш стесняется просто, снова разговор завел:
– Может, так сказать, думаете, что те, чья очередь, возмущаться будут? Скажут, вот, так сказать, мельничные колеса по очереди крутятся. Ну так я с мельником договорюсь уж. Так, скажу, и так, так сказать.
Отец наш плетью на ласточек на проводах показывает:
– Ток в этих проводах есть, а?
– Ну да… так сказать, есть.
– А почему тогда ласточек током не бьет?
– Откуда ж мне знать? Пойти, что ли у Николая-монтера разузнать… так сказать?
Лошадь от воды голову подняла.
Отец наш ее коленями в бок понукнул. Лошадь пошла вброд, брызги полетели.
Отец наш дальше поехал.
Юлдаш-сторож долго взглядом его провожал.
Отъехал отец наш подальше от мельницы.
Тело от утреннего ветерка поеживается. Полы чапана распахиваются.
Всем телом, всем существом своим… песню разлуки поет…
Объехал старую иву, на землю сошел. Лошадь к стволу ивовому привязал.
Плечи расправил, дыхание перевел.
Разгорячился, ворот распахнул.
Через каменную стену перелез. Под огромной орешиной присел, к стволу прислонился…
Внизу ручей прозрачный течет, тихий течет.
Орехи в воду – чулп-чулп – падают. Всплывают, дальше плывут.
Напился отец наш пригоршнями из ручья. Рот прополоскал, лицо омыл, телом охладился.
По бережку сайгачья трава растет. Сидит смотрит на нее, песню-воспоминание поет…
«…Месяц, как листик урючины, в небе вечернем безоблачном тихо плывет.
Белый-белый вечер, тонкий, как шелк.
Заросли сухой осоки на ветру шумят. На ветру плачут, печально поют.
Листья урюка в ответ шелестят.
Созревшие плоды на землю – тап-тап – падают.
Пахнет вечер палым урюком.
Сжимает он косу Аймомо…
Глядит Аймомо из-за платка с упреком…»
Взял в песне-воспоминании высокою ноту:
– Ха-а-ай…
На лошадь вскочил. На холмы свои поскакал.
На холмах деревьев видимо-невидимо. Урючины, яблони, джида, орешины, боярышник. Сами посеялись, сами выросли, потому и зовутся дичками.
В этом году края листьев желтые-желтые. Зима, значит, поздно настанет. А если б снизу желтели, то ранней бы зима была.
Ослабил отец наш поводья.
Едет, землю разглядывает…
Тут раньше… тут как раз раньше тропка была одна. Из сада вела. По ней Аймомо с садовых работ возвращалась. Вот как раз в этом месте отец наш ее поджидал…
Песню встречи отец наш напевает!
Исчезли те стежки-дорожки…
Песком занесло. Ни следа, ни намека. Все занесло…
Ящерица в опавшей листве прошуршала.
Вздрогнула лошадь, остановилась. Ушами поводит.
Потянул отец поводья назад.
Лошадь все с тропки норовит вбок съехать.
А отец наш ее все прямо скакать заставляет.
То по пути клевера, то арык, то спуск резкий. Лошадь то и дело шарахается, перескакивает.
Оборвалась песня встречи.
Осталась песня под дикими деревьями. На заметенных стежках-дорожках осталась…
На Сайракском холме натянул отец наш поводья. К седлу поводья привязал.
Шея лошадиная, как змея очковая, извилась.
Фыркнула лошадь. Передним копытом – тарс-тарс! – землю роет.
Отец наш рукояткой плети телпак назад сдвинул. Руку с плетью в бок упер.
Плечи расправил, дыхание перевел, покашлял слегка. Горло, во время песни пересохшее, увлажнил.
Взглядом сады окинул…
Сидел вот так, сидел… последнюю свою… самую последнюю песню свою начал.
Прощальная это песня, расставания песня!
О рассветы широкие, бескрайние! Весь дальний горизонт в заре. Весь Бабатаг в заре. Водохранилище Де-грез горит в заре. Село в заре, сады в заре рассветной. И тополя листва в заре. И стаи ласточек летят в заре рассветной. И гривой лошади играет ветерок в заре рассветной. И в бороду певца крадется холодок в заре рассветной.
И в песне между строк огонь рассветный!
Над тихим садом стая корольков играет.
Каждый в стае друг за дружкой летит. Сбились в кучу, на тополь сели. Вдруг снова взлетели.
Точно окрик какой-то неслышный их с веток согнал. Над тихим садом жаворонок играет. Пляской своей, рассветом опьяненный, поет. То перевернется, то на спину падет. То вниз нырнет, то вверх взлетит. То в небо взовьется, то на месте застынет. То снова, волнуясь, летит…
Достигла песня прощания высшего предела своего!
Сожгло солнце зарю.
Накрыло мир покрывалом белым-белым.
С вершин Бабатага встало солнце круглое-круглое, верхушки тополей горят.