«Кому сие надобно — выставлять меня .причиною всех неурядиц? — не могла не спрашивать себя императрица. — Всюду в Европе выдающиеся умы чтут меня за самую просвещённую правительницу. Здесь же, в своём отечестве, силятся представить меня эдакой самоуправною госпожою Простаковой. А всё потому, что русский народ не знает меры и чужд благодарности за всё, что свершается в его же пользу. Так, позволив вывести на свет Божий уродства российского бытия, идущие от темноты и невежества, я тем самым навлекла хулу и на собственную персону, — сама, мол, такова, как твои же сподвижники, оберегающие твой трон. И как волка ни корми, он всё будет норовить в лес. Фонвизин — то сочинитель. Ему многое можно простить. Но какова княгиня Дашкова и каков Иван Иванович Шувалов, стоящий за её спиной? Вот кого мне надо особливо остерегаться, — признаны Европою и почитаемы якобы потому, что среди главных моих светлых умов. Потому, даже стиснув зубы, надо их и впрямь держать при себе. Отринутый — худший твоей милости супротивник, а обласканный — первая тебе подкрепа. Вот почему я так тепло приняла возвращение и Дашковой и Шувалова в своё отечество. Не ради них — ради себя самой. А Фонвизин что ж? Говорят, он намерился поехать лечиться за границу. Вот и пусть как бы исчезнет на время, как когда-то Шувалов с Дашковой. А вернётся — остынет и присмиреет».
Россия начиналась сразу за Невскою першпективою, всего в каких-нибудь двухстах, если не менее, шагах.
Да, стоило лишь пройти Апраксин двор, с его многочисленными лавками и лавочками, наполненными всевозможными товарами на любой вкус и на любую потребность — от ложек и плошек до сервизов из обеденной и чайной посуды, от только что навязанных веников до ношеных, но ещё крепких солдатских мундиров, — как взору открывалась широкая площадь, заставленная всевозможными возами и бричками, нагруженными ягодами, яблоками и грушами, капустою, огурцами и всякими другими овощами.
Место сие звалось Щукиным двором, а на самом деле было рынком, или, лучше сказать, базаром, куда в столицу из всех окрестных и даже дальних мест привозилась самая разнообразная продукция, так необходимая к столу и знатных вельмож, и самого простого, как говорилось тогда, подлого люда.
Вот тут-то петербуржец, заточенный в своём опоясанном водою городе, отрезанный, казалось, напрочь от всего остального мира, вдруг встречался с обширною землёю, называвшеюся Россиею, — здесь густо оказывалось человеческого люду из самых разных краёв. И слышался говор не только природно русский, хотя подчас и совсем не похожий на местный, петербургский, — то с явным оканьем, выдававшим в пришельцах гостей с Новгородчины, то с аканьем, как говорят, положим, на Москве, но во всех концах этого огромного торжища можно было услыхать речь хохлацкую и молдаванскую, языки литовский и жидовский и всенепременно — местный, только не российский, а чухонский.
Здесь Иван Иванович и отводил свою душеньку, прогуливаясь неспешно средь возов и вслушиваясь в людской говор. И хотя речи были отрывистые, языки не все понятные, но создавалось впечатление, что и он, петербуржец, только-только пожаловал сам из тех краёв, из коих прибыли со своими товарами эти люди.
Но часто он и сам вступал в разговор. Делая вид, что приценяется, спрашивал, откуда привезена, к примеру, капуста или антоновское яблоко и как поступают там, в их краях, закладывая на зиму сей овощ и сей фрукт.
Тогда и открывалась Шувалову картина жизни людей, которых он встретил здесь впервые и об их быте вообще ничего до сей поры не знал. А картина оказывалась любопытной и во многих случаях неожиданной, говорившей о том, что не только за границею, но и у нас, в России, имеется немало такого, что достойно внимания и неподдельного интереса.
Чтобы вольно бродить по Щукину двору и не вызывать осторожных и недоверчивых взглядов мужиков и баб, Иван Иванович выходил из своего дома в не совсем обычном для него виде. Ничего такого — от башмаков до головного убора, что могло бы невзначай выдать его истинное лицо — на нём, разумеется, не было. На плечах — кафтан из грубого сукна, затерханная шляпа, взятая из дворницкой и более похожая на воронье гнездо, чем на головной убор, мятые и вылинявшие порты да на ногах разбитые, с заплатами башмаки.
Не то чтобы мужик мужиком — выдавала всё же физиономия, а за обедневшего отставного учителя он мог сойти запросто, и сию роль он, кстати говоря, и играл, знакомясь с заезжим людом и вступая с ним в разговор.