Я родился и воспитывался в мире, в котором назначение многих предметов все так же было мне не до конца известным. В восьмидесятых и девяностых годах, в реальности, упрощенной годами социализма, я вообще-то знал, как пользоваться ножом и вилкой, знал, как раскладывать приборы на столе, но вот какой бокал был для какого вина – уже не обязательно. Все эти предметы специального предназначения, щипчики для улиток или молоточки, чтобы разбивать крабовые панцири, даже специальная обувь для игры в кегли, специальная одежда для гольфа, одни кроссовки для бегания, а другие для баскетбола – казались, с одной стороны, господскими выдумками, если не сказать – дебилизмом, ведь почему нельзя сыграть в кегли в обычной обуви, но вот с другой стороны – символом определенной тонкости, которой уже завидовали. Соответственной и особой оправы для каждой деятельности. Обувь для игры в кегли! Эх! Где-то в семейном ящичке остался специальный нож для масла, оставшийся от каких-то далеких предков и еще более далеких времен, когда на свете еще жили принцы из сказок и графини Любомирские. Я страшно любил им пользоваться именно по той причине, что он был маленьким следом от мира, в котором существовало нечто большее, чем алюминиевые столовые приборы и тарелки с надписью "Общепит", но вот с такими щипчиками, к примеру, я мог бы тогда спокойно "пережить определенные неудачи". Мира, в котором существовали те все принципы, что носок должен быть настолько длинным, чтобы не открывать щиколотки, даже если лицо, такие носки носящее, закинет ногу за ногу, что к коротким штанам носки вообще не надевают, разве что горские, спортивные или шотландские чулки; мира, в котором были известны все эти виндзорские узлы для галстуков, в котором все знали, для какого случая одевают фрак, а когда можно и без галстука, а если без галстука, то сколько пуговиц на сорочке может быть расстегнуто. Из подобных правил в ПНР знали только то, что необходимо вручать лишь непарное количество цветов. Возможно, что публикуемом в "Пшекруе"
Ну да, самый обычный человек, родившийся в этой действительности, чувствовал себя селюк-селюком, когда выезжал в любые западные провинции, неважно, то ли в ничем не примечательную, скучную деревню в Баварии или в Австрии. Там он видел нечто, о чем читал в довоенных книжках, но о значении чего позабыл, например, "хорошо покроенный костюм" или "аперитив". В любой забытой богом деревушке он видел официантов, подающих напитки со льдом, держа их через бумажную салфетку, и хотя иногда и чесал себе репу, а на кой ляд все это представление, ему это каким-то макаром нравилось.
А через какое-то время уже и в Польше официанты с клиентами начали разыгрывать подобные представления. И те и другие прекрасно осознавали, что только делают вид, и что это притворство заметно, и что вторая сторона тоже лишь делает вид. Что все знают, будто бы знают. Но играли. Не ляпали в тарелки, как попало, как раньше, а только выкладывали те мясные изделия, раскладывали тот картофель, украшали спаржевой фасолькой, чтобы выглядело красивее, укладывали салфетки веером, чувствуя себя дураками. Да, настали времена великой мимикрии. Великого притворства. Все поляки, неуклюже подражая изысканным манерам, делали вид, будто манеры эти с ними с самого рождения. Что они вовсе родом не из квартир в блочных домах с вонючими мусоропроводами и растрескавшейся по причине расходящихся плит штукатуркой. Что никогда они не лопали бигус прямо из кастрюли, не вгрызались в найденную в холодильнике колбасу и не бросали ее там же, оставляя на ней следы собственных зубов.
Все вдруг начали копаться в собственных хамских и деревенских генеалогических деревьях, чтобы найти там хоть тень чего-нибудь благовоспитанного, что обосновало бы новую форму реальности, которую они так сильно желали. Какого-нибудь прадедушку-шляхтича, прабабулю благородного происхождения. Или хотя бы хоть завалящего немца или француза. Кого угодно, лишь бы хоть как-то перебить того банального до ужаса, крепостного селянина, которых сидел во всех, и который – наряду с российским коммунистом – придал нашему миру бесформенность.