Я работала как проклятая и боялась, что не успею закончить до родов, что умру в родовых муках, так и оставив текст недописанным. Я была строга к себе — ничего общего с той неосознанной беспечностью, с какой писала первую повесть. Наметив сюжетные ходы, я взялась за стиль и ритмику текста. Мне хотелось, чтобы в нем была динамика и новизна, своего рода организованный хаос, и, поставив последнюю точку, я, не щадя себя, принялась за вторую редакцию. Потом я дважды, с новыми бесконечными исправлениями, перепечатала текст на пишущей машинке, приобретенной, еще когда я ждала Деде, и с помощью копирки превратила свои тетради в три экземпляра увесистой рукописи почти на двести страниц, напечатанной без единой опечатки.
Стояло лето, было очень жарко, живот у меня был огромный. Меня снова донимала боль в бедре, которая то обострялась, то отступала, и, прислушиваясь к шагам матери в коридоре, я все больше психовала. Я сколола листы и поняла, что боюсь. Несколько дней я колебалась: дать прочесть Пьетро или не стоит. Может, лучше сразу отправить Аделе: ему все равно не понравится. К тому же из-за неистребимого упрямства дела на факультете шли у него все хуже, он возвращался домой весь на нервах и вел со мной какие-то отвлеченные разговоры о важности соблюдения законов, одним словом, он был не в том состоянии, чтобы читать роман о рабочих, хозяевах, классовой борьбе, крови, каморристах и ростовщиках. А уж тем более
— Я дописала.
— Как я рада! Дашь почитать?
— Сегодня утром отправила.
— Молодец! Я сгораю от нетерпения!
74
Настало время ожидания. Отзыва о книге я ждала с куда большим беспокойством, чем ребенка, пинавшегося в животе. Я считала дни: их прошло пять, но Аделе не звонила. На шестой день, за ужином, пока Деде изо всех сил старалась есть самостоятельно, чтобы меня порадовать, а бабушка умирала от желания ей помочь, но сдерживалась, Пьетро спросил:
— Ты что, дописала книгу?
— Да.
— А почему ты матери дала прочесть, а мне — нет?
— У тебя дел много, не хотела тебя отвлекать. Если хочешь, прочти, у меня на столе лежит экземпляр.
Он ничего не ответил, я подождала немного и спросила:
— Это Аделе тебе сказала, что я отправила ей книгу?
— Конечно, кто же еще?
— Она прочитала?
— Да.
— И что говорит?
— Она тебе сама расскажет, это ваши дела.
Он явно был обижен. После ужина я переложила рукопись со своего письменного стола на его, уложила Деде, посмотрела телевизор, ничего не видя и не слыша, и наконец легла в постель. Глаз сомкнуть я не могла: все думала, почему Аделе говорила с Пьетро, а мне даже не позвонила. На следующий день — 30 июля 1973 года — я пошла проверять, начал ли муж читать роман: рукопись по-прежнему лежала на столе, погребенная под книгами, над которыми он просидел почти всю ночь; роман он явно даже не листал. Я распсиховалась, отругала Клелию, велела ей заниматься с Деде, а не сидеть сложа руки, перекладывая все дела на мою мать. Я была с ней очень груба, и мать, по всей видимости, решила, что я набросилась на девушку из сочувствия к ней. Дотронувшись до моего живота, вроде бы успокаивая меня, она спросила:
— Если опять будет девочка, как назовешь?
Голова у меня была занята другим, нога болела, и я, не подумав, бросила:
— Эльза.
Мать помрачнела. Я догадалась: она ждала, что я скажу: «Деде мы назвали в честь мамы Пьетро, если родится вторая дочка — назовем ее в твою честь», — но было уже поздно. Пришлось оправдываться. «Мам, ну сама пойми, — говорила я. — Тебя как зовут? Иммаколата. Мне это имя не нравится, не могу я так назвать свою дочь. — А Эльза что, лучше что ли? — Эльза — это почти Элиза, — отбивалась я. — Я хочу назвать дочь в честь сестры, ты должна радоваться». Больше она мне ни слова не сказала. Как же я устала ото всего этого. Становилось все жарче, я обливалась потом, сил больше не было таскать этот тяжеленный живот, хромать, терпеть все это, все вокруг.