— А может, тебе лучше заняться православной нефтедобычей? Я могу подсобить. Я это даже легче себе представляю. Чем то. О чем ты говоришь.
Отец Никодим был оскорблен. Он впервые высказывал свои недооформленные идеи, свои мечты. И прекрасно понимал, что говорит нечто на грани не только абсурда, но и ереси. И когда услышал от другого человека то, о чем подозревал и сам — обиделся. И тем самым опроверг одну из самых глупых в мире сентенций: «на правду не обижаются». Но самое главное, самое печальное заключалось в том, что он понял: Ипполит Карлович не верит в него как в религиозно-театрального реформатора.
— Знаете что, — упавшим голосом сказал отец Никодим, — дальше я пойду пешком. Извините, если сказал лишнего. Спаси Господи.
Он развернулся и зашагал прочь. Даже следы, которые он оставлял на снегу, показалось Ипполиту Карловичу, излучали обиду. Шофер вопросительно глянул на босса — будем догонять? Или отпустим?
— Вот человек нескучный. Да? — помолчав, обратился Ипполит Карлович к шоферу.
— Да, — ответил тот со скучающим видом. Ему давно уже хотелось домой.
— Не будем его. Беспокоить. Пусть мечтает. А мы домой.
Шофер с облегчением нажал на газ, и через десять секунд они проехали мимо отца Никодима. Ипполит Карлович помахал ему рукой и улыбнулся. Священник даже не повернул головы.
— А можно я теперь буду тебя называть отец Кинодим? — крикнул Ипполит Карлович, но ветер унес его дерзость в противоположную от священника сторону.
«А Сильвестра надо прижучить, — подумал недоолигарх. — Затеял какую-то мерзость. Назначил Наташу. Всему миру меня на посмешище выставляет. Значит, спектаклем этим не дорожит. Это ясно. А Наташа одарена! — Он улыбнулся. — Какой бенефис устроила в четыре утра! Настоящее горловое пение! Думала, я поверил. Вот ведь загвоздка — женский оргазм тоже требует веры… Надо бы втолковать отцу Никодиму, что веры требует не только его профессия… — мягкий ход машины умиротворяюще действовал на Ипполита Карловича. — А как святой отец возопил, когда про Сильвестра речь зашла. Тоже почти горловое пение… Знаю я, какая причина у этого вопля. Зависть». И приятное чувство всепонимания снизошло на Ипполита Карловича. Он глядел, как снег укрывает дома, и его душой овладевал покой. И он вновь поверил, что смерти — для него — не будет.
…Священник замедлил шаг. Отдышался, огляделся. Безветренно. Тихо. Снежно. Вдохнул холодный воздух. Остановился. Почувствовал окружающую его безбрежность. И ему стало неловко за столь истовую защиту своих идей.
Он подумал, что сейчас, в тиши и одиночестве, можно вспомнить школьные годы. Достал сигарету, зажег, и стал мастерски пускать изо рта кольца. «Что я рву, что я мечу? Тихо, тссс… Ведь главное случилось. Я все рассказал Ипполиту Карловичу», — думал отец Никодим, исторгая кольцо за кольцом. «Я смиренно буду ждать, какое будущее пошлет мне Бог. Смиренно…»
Театральные атаки
Их было двое — Сильвестр Андреев и господин Ганель. Они были объединены — заговором. А раз заговором — значит, и тайной.
Последние две недели, после каждой репетиции, они сидели в кабинете Андреева и обсуждали во всех деталях пятиминутную интермедию, которая должна начаться перед вторым актом «Ромео и Джульетты». Интермедия была призвана покрыть позором Ипполита Карловича и отца Никодима. Играть в ней должен был только господин Ганель.
Как всегда, ровно в девять зашла Сцилла Харибдовна и принесла два бокала воды: господин Ганель стал приобретать привычки Сильвестра. Он полюбил простую воду. Порой он даже — неосознанно — добавлял в свой голос интонации Андреева. А у себя дома давал волю подражанию уже вполне сознательно. Стоя перед зеркалом, покрикивал: «Репетируйте, пока мне не станет интересно!» Через час проходил мимо зеркала и с презрением бросал: «Мне все еще не интересно!»
А сейчас он смотрел на Сильвестра, делал маленькие, почтительные глотки и шептал:
— Об этом будет говорить вся Москва. Это войдет во все учебники… По истории театра…
— Это не войдет. Поскольку к искусству отношения не имеет, — равнодушно, как будто речь шла не о нем, отвечал Сильвестр.
— Но в книжки ваших биографов точно войдет. — Господин Ганель глотал и восхищался. — Я так благодарен вам, что могу быть к этому причастным!
Эти речи не были льстивыми. Господин Ганель любил Сильвестра, а разве можно назвать лестью слова восхищения тем, кого любишь? Молитва — разве лесть Богу? Это свободное выражение любви и веры. Так и слова господина Ганеля не были запятнаны подобострастием.
— Благодарен, что можешь быть причастным… — задумчиво повторил Андреев слова господина Ганеля. — Ты же и так, телепат, угадал, что я тут затеваю? Да? — улыбнулся Сильвестр, и господин Ганель улыбнулся в ответ. Со временем он научился-таки догадываться о том, что творится в Сильвестровой голове. — Ну вот. А потому и увольнять тебя уже поздно было. Что мне оставалось делать? Только, как бы сказал отец Никодим, причастить.