— Не люблю, когда вы, критики, всех подряд называете великими! Сейчас чей некролог ни откроешь, обязательно наткнешься на «великого» или «великую». Но это не так. Многие из нас были способными, даровитыми, даже талантливыми… Помню, как Вера Петровна Марецкая в ответ на мои поздравления со званием народной артистки СССР сказала: «Видите, Ангелина Иосифовна, и я дослужилась. Что значит долгая жизнь! В детстве братья меня иначе не называли, как „Верка — сортирная дверка“, а теперь и похвастаться-то не перед кем». Я тогда хорошо запомнила эту «сортирную дверку», а про себя подумала: надо же, как точно! В сущности, так можно было сказать не только про Веру, но и про всех нас… А великой была Дузе.
— Но вы никогда ее не видели?
— Нет, никогда! У нее было совершенно гениальное лицо. И потом, я абсолютно доверяю тем, кто видел ее на сцене. У меня есть ее редкая фотография. Хотите, покажу?
Мы встаем из-за стола, и она ведет меня в соседнюю комнату, где на стене висит большой портрет Фадеева, вроде тех, что раньше были в учебниках по литературе для старших классов. Очень отретушированный, оптимистически официальный. Прямой взгляд, светлые волосы, белая рубашка с галстуком. И тут же рядом — маленькая фотография Элеоноры Дузе, нежно подкрашенная от руки акварелью. Кажется, она была снята в роли Маргариты Готье.
— Мне ее подарил мой первый муж, Николай Михайлович Горчаков. Правда, она прекрасна? Если бы я умела молиться, то молилась бы, глядя на нее. Но сейчас я так плохо вижу.
— Вы не верите в Бога?
— В моем возрасте надо быть совсем уж безнадежной дурой, чтобы не верить в Бога. Конечно, верю. Просто вся жизнь прошла в театре, а в нем на самом деле так мало божественного… Ну, если только вот Дузе.
И она снова посмотрела в сторону портрета, будто пыталась там увидеть что-то такое, чего не видел никто.
За разговорами мы засиделись за полночь. Пора было и честь знать. Хозяйка устала. Уже в прихожей по московской традиции она стала совать мне в карман мандарины с праздничного стола. Зачем? На дорожку! «Вы забегайте ко мне, забегайте», — игриво прощалась она.
Но больше мы не виделись. Вульф говорил, что в последний год она сильно сдала и мало кого узнавала. Ангелина Иосифовна умерла 17 мая 2000 года. МХАТ был на гастролях в Южной Корее, и никого из труппы не было. Когда я вошел в театр, гроб стоял на сцене, а зал был почти пустой. Только какие-то старики и старушки робко жались в амфитеатре со своими цветочками. Это позволило Михаилу Швыдкому, выступавшему с официальной речью от Министерства культуры, попенять Степановой: «Судя по нынешнему залу, артистка зажилась».
Таня Горячева, многолетняя помощница Ефремова, завидев меня в партере, бросилась с просьбой: «Сережа, умоляю, выручите! Совершенно некому выступать».
Пока я собирался с мыслями, что бы такое сказать, на сцену вывели Ефремова. Его не ждали. Он был очень болен и, кажется, уже не мог передвигаться без чужой помощи. Поначалу я его даже не узнал. Весь обросший, с какой-то клочковатой бородой бомжа, в старом плаще, висевшем на нем, как на вешалке. Он говорил что-то бессвязное и даже пытался шутить, припоминая всё ту же историю с Немировичем, «про то» и «не то». Никто ничего не понял, что он хотел сказать. Ровно через неделю он умер.
Когда подошла моя очередь выступать, я вспомнил, как Ангелина Иосифовна рассказывала на дне рождения про похороны Екатерины Николаевны, жены Немировича-Данченко, урожденной баронессы Корф. Она ведь тоже считалась одной из основательниц МХАТа, и почести ей полагались по первому разряду: марш Саца из «Гамлета», флагштоки с траурными лентами на фасаде, задрапированные черным тюлем зеркала. Всё как всегда. Только на прощании не было Владимира Ивановича. Церемония подходила к концу, пора было выносить гроб, а он все не шел и не шел. И было непонятно, что делать дальше. Кого-то послали за ним, но он заперся в своем кабинете и не отвечал на призывы и уговоры. Потом все-таки вышел — как всегда, подтянутый, деловой, энергичный. Он был маленького роста и всегда ходил на каблуках. Все вдруг отчетливо услышали стук его каблуков по паркету фойе. Степанова смешно имитировала этот звук, цокая языком: цок, цок. Толпа раздвинулась, он подошел к гробу, заглянул в него даже как будто с любопытством, а потом, обращаясь ко всем, как-то растерянно, словно не веря самому себе, сказал: «Ну вот и всё».
Вот и всё, повторил я. И стало слышно, как кто-то в зале заплакал.
Театр одной актрисы