Читаем Тебя все ждут полностью

Главное же пьянящее и дразнящее пузырьками: я начинаю догадываться, чья рука невидимо из-за ширмы с механической регулярностью подливает шампанское – в пене образовалось отверстие, как в детстве под краном: холодные острые пузырьки пробегают по моему разомлевшему телу, по бокам, по спине, по ногам, под мышками, между пальцами, между ногами, холодные пузырьки, я хочу повернуться вправо, туда, откуда журчат незаконные пузырьки, мне мешает тяжесть в правой части головы, тянет, тянет голову вниз, тяжёлые веки, тяжёлая голова, но в последний момент, извернувшись, я всё же выдёргиваюсь наполовину из ванны, пена выплёскивается на пол, ёжится как живая и пузырится, и я, мокрый и скользкий, разлил, разбрызгал – и несколько больших брызг попали на белоснежные кружева.

В тех местах, где брызги попали на тонкую ткань, она прилипла к телу и стала прозрачной. У меня сжимается горло, в голове делается темно. Тёплое выпуклое округлое совсем рядом, только протяни руку. Между словом и действием нет никакого зазора, они перескальзывают друг в друга: не успел я подумать «протяни руку», как уже мои мокрые, в пене, ладони обхватывают, сжимают сквозь тонкую ткань, – округлое тёплое не отстраняется, наоборот, прижимается мне навстречу, я чувствую под ладонями вздох облегчения, «наконец-то!» На ней та самая кружевная рубашка, как когда делали маски. Рубашка тонкая, мокрая, совершенно прозрачная: та, кого я не решаюсь увидеть (не помню, чтобы хоть раз посмотрел ей в лицо), – полуголая, почти голая под моими руками.

Между внешним и внутренним, между словом и явью нет разницы, мысль мгновенно осуществляется: не успел я подумать «голая» – она полностью обнажена. В гортани комок, почему? Потому что сестра? Мне тревожно, мне трудно глотать, зато руки всё делают сами. Руки знают, что делать. Руки гладят, руки сжимают. Рукам упруго, рукам длинно, гладко, протяжно, на руках пена, руки скользят. У рук нет моральных запретов. Рукам тепло, прохладнее, потом снова тепло, горячо. Рукам жадно. Рукам ещё. Рукам вокруг, рукам впадина, рукам внутрь. Я не могу удержаться, соскальзываю в радужную темноту самым сладким, непроизвольным, будто бы квакающим движением – и всё сразу становится мерзко.

* * *

Я лежу в моей комнате, на мне тяжёлое мягкое одеяло, правой щекой я вдавлен в подушку, глаза зажмурены.

Злоба. Брезгливость, стыд, отвращение – и я не знаю, что делать.

– Гра-аф? – голос снизу, из-под подушки. – Проснулись пораньше, да? Ну что, доброе утречко?

Меня обдаёт ненавистью.

Я ещё не открыл глаза, понимаете? А датчик у меня в ухе – вот эта вшивая шайбочка – показала им изменение пульса, давления, или не знаю чего, – и они уже знают, что я проснулся. Скоро они будут знать, что я видел во сне.

– Доброе утречко, глазки не открываем, мы в кадре…

Господи! как я его ненавижу. Молодой парень, наверно, не старше Дуняшки. Я представляю его прыщавым. Наверное, задремал, пока ждал моего пробуждения: голос гундосый, ещё не проснувшийся, с неразлепившимися склейками-спайками в носоглотке, это так омерзительно, как будто у меня внутри чужая слюна, слизь из чужого носа.

– Мы в кадре, глазки откроем только тогда, когда буде-э-э-ар-рх-х…

Зевает. Гугнивая гнида зевает в моей голове. Саша-Дуняша себе такого не позволяла. Должен признать, что в ухе она работала в сто раз лучше. Всё познаётся в сравнении.

– А-арх-э-а, извиняюсь. Глазки откроете, когда будете готовы перекреститься.

Мои тюремщики почему-то решили, что я настолько, видите ли, богомольный, что это мой первый жест поутру. Открыть глаза – и немедля креститься. Глядя туда, где иконы. На самом деле, я их не вижу отсюда, с подушки, иконы закрыты ширмой, – но зрителю-то всё равно. Зритель видит моё набожное лицо – и потом с другой камеры ему показывают иконы. Мало ли, может, я их вижу сквозь ширму. Может, я экстрасенс.

Я не открываю глаза. Не хочу. Ненавистный урод сглатывает у меня в голове. Лежу на правом боку и чувствую под собой мокрое. Я в длинной ночной рубашке. Кроме брезгливости, ярости – стыд и смятение: я не могу встать перед ста тысячами зрителей в мокром. Что же мне делать?!

Смотрю в потолок. Поднимаю правую руку ко лбу.

– Лоб, живот… правое плечо, левое плечо…

Кажется, по бумажке читает. Ублюдки, сволочи, суки, я матерюсь про себя, не хочу здесь писать эти слова, но да, да, матерюсь от ненависти, от бессилия. Даже в самой худшей тюрьме, как они там называются, в «Белом аисте», где сидят людоеды, в «Чёрном дельфине», людоеду не влезут в мозг, и если людоед пукнет, или почешется, или проснётся вот как сейчас я, это увидит или услышит сокамерник – может быть, надзиратель, – но не сто тыщ незнакомых людей!

Перекрестясь, дотягиваюсь до тумбочки и звоню. Над ширмой – лунообразное улыбающееся лицо.

– Доброе утро, ваше сиятельство!

Её ненавижу тоже. Дуняша берётся за ширму, чтобы сложить.

– Оставь на месте. Я сказал, поставь ширму на место… Сквозняк!

Смотрит, не понимает.

Перейти на страницу:

Похожие книги