Мы пересекаем Восемьдесят седьмую улицу и проходим жилой квартал из растянувшихся в линию домов строчечной застройки. Похоже, уборочной машины здесь не было несколько недель. Повсюду мусор. На тротуарах тут и там расползающиеся, лопнувшие мусорные мешки.
Многие окна заколочены.
Некоторые накрыты листами пластика.
Из большинства свисают клочья одежды.
Красные.
Черные.
Из некоторых домов доносится однообразное жужжание радио и телевизоров.
Плач ребенка.
И ничего больше – только зловещая тишина.
Мы проходим уже шестой квартал, когда Аманда восклицает:
– Нашла!
Иду к «Олдсмобилю Катласс-Сьерра» выпуска середины 90-х годов. Белый. Со следами ржавчины. Без колпаков на колесах. Через запыленное окно вижу свисающую из замка зажигания связку ключей.
Открываю дверцу с левой стороны, сажусь за руль.
– Что, все-таки поедем? – спрашивает Лукас.
Я поворачиваю ключ, и она забирается на соседнее сиденье.
В баке еще на четверть бензина.
Должно хватить.
Ветровое стекло такое грязное, что «дворникам» требуется секунд десять, чтобы очистить его от копоти и налипших листьев.
Федеральная автострада пустая.
Ничего подобного я еще не видел.
Насколько хватает глаз, машин нет ни в одном направлении, ни в другом.
День спустился к вечеру, и солнечные лучи отражаются от Уиллис-тауэр.
Я еду на север, и с каждой оставшейся позади милей узел у меня в животе затягивается все сильнее.
– Давай вернемся, – снова говорит Аманда. – Серьезно. Здесь же явно что-то не так!
– Если моя семья здесь, мое место с ними.
– Откуда ты знаешь, что это вообще твой Чикаго?
Женщина включает радио, прокручивает диапазон FM, и в какой-то момент треск статических разрядов прорывают знакомые предупреждающие сигналы системы экстренного оповещения.
По южной полосе проносится конвой из четырех камуфлированных «Хамви».
Аманда смотрит на меня.
– Почему ты не поворачиваешь назад?
Припарковаться в моем квартале негде, так что я оставляю машину посередине улицы с включенным мотором.
– Да ты свихнулся! – говорит Лукас.
Я показываю на облицованный коричневым песчаником особняк с красной юбкой и черным свитером, свисающими из окна главной спальни.
– Это мой дом.
– Тогда поторопись. И, пожалуйста, будь осторожен.
Выхожу из машины.
Вокруг тихо. Улица погрузилась в синие сумерки.
Кварталом дальше по дороге тащатся две бледные фигуры.
Подхожу к тротуару.
Линии высокого напряжения молчат, идущий из окон свет мягче и приглушеннее, чем должен бы быть.
Свечи.
Электричества в моем квартале нет.
Я взбегаю по ступенькам к передней двери, приникаю к большому окну, которое ведет в столовую.
Внутри темно и сумрачно.
Я стучу.
Через некоторое время из кухни появляется тень, которая медленно тянется мимо обеденного стола к передней двери.
У меня пересыхает во рту.
Я не должен быть здесь.
Это даже не мой дом.
Люстра другая.
Постер Ван Гога над камином тоже.
Слышу, как щелкает замок.
Дверь приоткрывается меньше чем на дюйм. В пахнувшем изнутри запахе нет ничего похожего на мой дом.
Только болезнь и смерть.
Дэниела держит свечу в дрожащей руке.
Даже в сумрачном свете видно, что вся ее кожа – по крайней мере, на открытых местах – покрыта волдырями.
Глаза ее кажутся черными.
И кровоточат.
От белков остались только узкие дужки.
– Джейсон? – Голос у нее тихий и влажный. Из глаз бегут слезы. – Боже мой! Это ты?
Дэниела открывает дверь и делает неуверенный шаг мне навстречу.
Невыносимо, когда любимый человек вызывает отвращение.
Я отступаю на шаг.