«Хлеба», – прошамкала из темноты старуха, лежавшая с Марьей, обнимавшая труп тощими жилистыми руками, баюкая голову покойницы на впалой мертвой груди; из дырявого, источенного временем тряпья вывалилась высохшая, морщинистая титька.
«Хлеба», – просипела Марья, пытаясь ухватить черными раздутыми вывороченными губами сухой, вдавленный сосок.
«Мера исполнена, – липко прошептала старуха, – пора пришла».
Григорий проснулся, бледный рассвет заползал в избу вместе с холодным сизым туманом. Марья лежала рядом, труп раздулся, под грязно-зеленой кожей пощелкивало и хрустело.
Вытряхнув червей из спутанных волос, Григорий, не оглядываясь, вышел из избы. В селе царила тишина, ни собачьего лая, ни петушиного крика, ни детского плача. Он шел к дому старосты, не думая о дорогих сердцу покойниках, лежавших без погребения; не думая, что может в селе и вовсе никого не осталось, он повторял: «Мера исполнена. Пора пришла».
Акулина проснулась от криков, протяжных, переходящих в вой, будто кому-то рвали ногти. Избу освящала чадящая лучина, Ванечка спал в колыбели, роста мальчик почти не прибавлял. В дверь постучали, требовательно, жадно. Степан стоял у порога, в руке держал нож.
– Отдавай урода!
– Бей!
– Чего стоишь? Бей!
– Отворяй, Степка, не бери грех на душу, чертенка кормишь, волка твоя баба родила!
– Давай волчонка!
Акулина так и видела голодную, оборванную, еле живую толпу, бесновавшуюся за бревенчатыми стенами.
Жучка стояла рядом со Степаном, рычала, оскалив желтые тупые клыки.
Акулина встала с лавки, подошла к колыбели, взяла ребенка на руки, прикрыла вытянутую мордочку своим платком. Стучали не только в дверь, но и по стенам.
– Чего калякать попусту, огня давай!
– Выкурим!
Она посмотрела на мужа, тот спокойно отворил дверь, отчего ломившийся с той стороны мужик упал через порог. Степан вонзил нож ему в горло и дернул, перерезав почти до позвонков. Кровь ударила струей, залив киноварью пол, потолок, стены. Следующий мужик, ринувшийся в избу, поскользнулся, споткнулся о дергающееся тело и упал на нож, распоровший брюхо; теплые, дымящиеся внутренности тяжело попадали на пол.
– Охолони, Степан, мы тебя не тронем, бабу твою не тронем, только уродца нам отдай, – староста говорил уверенно, убедительно, словно и не валялись у порога покойники.
Казалось, его голодные годы обошли стороной, он не то, что не потерял в весе, а вроде, наоборот, прибавил. Даже голос старосты звучал как-то сыто:
– Народ мрет. Бабы себя кошкодралам в придачу к кошке продают. Детей, как нехристи, жрут. От барина толку, как с козла молока. Скоро всё село вымрет. Сам знаешь, баба твоя во всем виновата, она «волка» не скинула. От волка, сучка, приплод принесла.
– Сына моего, Михалыч, забрать хочешь, отраду стариковскую. Не отдам! – ответил Степан, отходя от двери, прикрывая собой Акулину.
За широкой спиной старосты переминаются мужики и бабы, в руках – рогатины, палки, ножи, топоры. Лица тупые, осунувшиеся, покрытые язвами. В глазах – голодный, лихорадочный блеск.
– Бога не гневи, отродье сатанинское вскармливаешь, а не сына, – проскрежетал староста.
– Мера исполнена. Пора пришла. – выступив из толпы, сказал Григорий, он смотрел мимо Степана, туда, где вжалась в угол Акулина. – Мера исполнена.
Степан хитро улыбнулся, увидев что-то за спинами мужиков, и отошел в сторону, давая им дорогу. Там к обглоданной мертвой липе прислонилась карга, седые волосы устилали землю рядом с ней саваном. Трупные мухи вязли в вонючем тряпье. С вытянутых вперед ладоней на тощих, ободранных, едва живых от голода, крестьян смотрели белесые глаза. Ржавые гвозди, лукаво подмигивали Степану из мутного студня, давая знак: «Пора».
Акулина вжалась в угол, ребенок проснулся от шума и отчаянно кричал, дрыгая кривыми ножками. Жучка попытавшаяся заступиться за хозяйку, отлетала в строну от удара поленом, взвизгнула, поджала перебитые лапы.
– Подбери, – бросил староста Григорию, подходя к Акулине. Вырывал у нее сына, не обратив внимания на мольбы.
Акулина кинулась на старосту с кулаками, пытаясь отнять ребенка. Но отлетела обратно в угол от звонкой оплеухи. Поп, сильно отощавший в последний год, потер ушибленную руку и погрозил ей пальцем.
Толпа с радостным визгом понеслась прочь. Акулина кинулась следом, цепляясь за грязные рубахи. Ее отталкивали. Она падала, поднималась, ползла, слезы застилали глаза. Ночь, размытая и страшная, наваливалась откуда-то из-под земли. На небе тяжело дышали грозовые тучи.
Люди бежали к церкви, юродствуя, грозя небу пальцами, щеря беззубые, цингой выеденные рты. Там, на площади, горели костры. Сладко, вкусно пахло жареным мясом. Акулина остановилась, боясь переступить порог рыжего адского света и холодной, подталкивающей в спин, темноты.
Два с лишним года она запрещала себе вспоминать о ночи после жатвы, приказала себе забыть о мальчике, о Сеньке, о насильниках. Пламенем – ярким, негасимым – сейчас вспыхнули воспоминания.