Дёма заметался по избе — на полатях только одеяла сбитые, под лавками, в сенях — никого. На крыльцо выскочил, толкнул дверь в подклет — та на локоть открылась и уперлась в мягкое, тяжелое, дальше было не сдвинуть. Дёма протиснулся в щель, ноги подогнулись, он упал на колени рядом с матерью. Она лежала на спине, белое лицо ее казалось совсем юным, вымытым страданием. Дёма попытался поднять ей голову — пальцы провалились в мягкое, липкое, осколки кости ходили под волосами. Мать застонала.
— Оставь, Дёмушка, — сказала она тихо. — Не двигай меня, всё уж. Посиди со мной, сына…
— Где он? — спросил Дёма сквозь зубы. — Я его…
— Не надо, — прошептала мать с трудом. — Такой уж он есть. Такая природа его, сам знаешь, как со своей природой совладать непросто. Он не со зла…
— А что же тогда — зло? Что, если не это?
Он принес ковшик из ведра в сенях, руки тряслись, вода плескалась. Напоил маму, взял за руку и сидел так, пока солнце не переползло приоткрытый проем во двор. Тень от кадушки сдвинулась, накрыла мамино лицо. Она заерзала, застонала сквозь стиснутые зубы.
— Больно становится, больно. Как кочерги горячие ко всему телу прислонили… Дёмушка, помоги мне… Забери и муку эту, и любовь мою к тебе несказанную… Выпей…
Дёма, шатаясь, поднялся, затворил подклет, лег рядом с мамой на холодный земляной пол. Обнял ее, как в детстве, руки к рукам, голова к голове, и как тогда, как всегда, почувствовал биение ее жизни — теплое, влажное, устремленное к нему. Он потянул с усилием — забрать в себя оставшееся тепло, себя не помня, растворяясь в нем, как в горячем соленом море. Минута — или вечность — и рядом лежало высохшее мертвое тело, будто вырезанное из дерева, черты ссохлись до неузнаваемости, только волосы остались теми же, темно-золотистыми, шелковыми, нетронутыми смертью. Дёма был как пьяный — мокрый до нитки, тело казалось раздутым, пульсировало жаром, в голове было темно. Темнота накатила, подмяла его и он уснул рядом с тем, что осталось от матери. Во сне виделось ему, как по ночной реке плывет мертвячка, раздутая, серая. У нее огромный живот, он шевелится, плоть рвется с хлопком и оттуда вырывается фонтан крови, бьет в небо, луна становится багровой, вся вода в реке превращается в кровь, густеет и в ней начинают шевелиться черви…
Отца он нашел на картофельном наделе, тот сидел, качаясь, смотрел в огонь костра. Увидев Дёму, подвинул к себе поближе рукоять топора.
— Что, — сказал, — вдовею теперь? Век бы глаза мои ее не видели, суку…
И осклабился невесело, но с издевкой.
В Дёме горячая сила томилась, давила на голову, глаза распирала. Выпустить ее — и весь мир поднять мог бы, удержать на кончиках пальцев. Топор он у отца выхватил легко, как рогатку у пацаненка, отбросил, глянул в лицо ненавистное.
— Не увидят, — сказал и пальцами легонько глаз коснулся. Плеснуло горячим, Василий заорал нечеловеческим голосом. Глаза его почернели, скукожились, провалились в череп сушеными ягодами, черные провалы уставились на Дёму. Тот с отвращением стряхнул воду с пальцев.
— Где… что… сыночек, что случилось-то? — спрашивал отец, шаря руками в темноте перед собой. Лицо у него сделалось растерянное, детское совсем, жалкое, губы затряслись. Он поднял руки, пальцы провалились в глазницы и он, замычав от ужаса, бросился бежать, наступил в костер, отскочил, упал. Замер, скуля, обняв плечи, суча обожжеными пятками по сырой земле.
— Мать сказала, что ты — не зло, — сказал Дёма негромко, подходя к нему. — Что ты не властен над своей природой. Ну, а я теперь буду жить по своей… Но тебя пожалею сейчас, как ты маму жалел всю жизнь.
И он ткнул пальцем в правый бок, под ребра, прислушиваясь к ощущениям, как доктор слушает больного, пытаясь угадать биение чужого тела. Потянул, сжимая тягу до единственного органа. Отер о штаны розовую, резко пахнущую воду.
— Без печени до утра протянешь, — сказал он. — У тебя целая ночь. Длинная. К рассвету уже мечтать о смерти будешь. А там и она придет…
Мать он унес далеко, к реке и похоронил под приметным, раскидистым молодым дубом. Хорошо там было, привольно на холме, ей бы понравилось. Там сидел до рассвета, положив руки на землю, чувствуя, как пульсирует вода в травяной шкуре холма, как шевелятся в ней неисчислимые существа от личинки до крота, как движется вверх по стволам тяжелая, густая кровь деревьев. В реке мешались струи ледяных придонных источников, ручьев, бегущих из-под полей, снегов, растаявших в далеких горах, скребущих небо в сотнях верст отсюда. Все было едино, все билось и дышало, везде была живая вода, и всю ее он мог позвать к себе и расплескать, выпустить, освободить.
— Господи, — прошептал он, поднимая заплаканное лицо к розовеющему небу. — Что же я такое?