Моисей догадался, что лучше отказаться, чем повиноваться, и вернул Сузеру его регалии. А в знак примирения хотел прибавить: «Никто лучше тебя не носит их», но его губы сделались непослушными, язык как-то странно заворочался во рту, и он, запинаясь, пробормотал:
– Ни… ни ни… ни ни ни… никто… лу лу… лу лу лу… лу лу лу те… нонононосит…
Моисей заикался. Клейменный каленым железом страха, он спотыкался на каждой согласной и терял над собой контроль.
С этого момента и до конца жизни ему уже никогда не удавалось, не мямля и не буксуя, не исходя пеной и не возвращаясь к началу, произнести что бы то ни было. Он, жертва недуга, столь же раздражающего других, как и его самого, сделался не способен правильно сказать малейшее слово и к каждой фразе он подступал как к горе, которую предстоит взять штурмом. Что-то в нем навсегда сломалось[67]
.С каждым днем я все больше привязывался к Моисею. Он волновал меня, изумлял, умилял и смущал. Он так жадно поглощал все, что я передавал ему, что рядом с ним мое сознание работало в полную силу. А благотворное присутствие Мерет дополняло мои слова, она постоянно изливала на мальчика потоки своей доброты, что еще больше укрепляло его альтруистические наклонности. С одним только Пакеном он вновь становился обыкновенным ребенком, смешливым, шумным и падким на дурацкие выходки. Я вспоминаю, как они играли в прятки в зарослях тростника, и как будто снова слышу, как они оба безудержно хохочут, когда одному удается найти другого.
Моисей рос под двойным давлением: собственного рассудка и духа двора. Одно шло от его природы, другое – от его истории, но и то и другое сжимало мальчика, словно тисками, выковывая ему судьбу.
Разум побуждал ребенка скорее к размышлению, нежели к познанию. Хотя он легко обучался и усваивал, накапливать информацию было ему не так интересно, как думать. Обширные познания, которые он получил от нас или в Доме царских детей в Мемфисе, обременяли его, тяжеловесное нагромождение сведений подавляло то, что было для Моисея наиболее важным: его стремление предаваться более абстрактным теоретическим построениям. Уже в десять лет, после того как мы с ним обошли больных, он уходил к Нилу и там, поджав под себя ноги, прикрыв глаза и обратив раскрытые ладони к небу, мерно вдыхая и выдыхая, совершенно отделялся от городского гомона и усмирял свои внутренние бури. Он входил в медитацию и мог надолго погружаться в нее. Порой рядом ложилась Тии, смиренно прижималась к его бедру и тоже закрывала глаза; ей передавалось его состояние, она превращалась в статую, величественную и торжественную, словно пантера, а не кошечка. Казалось, оба они общаются с богами. Ни Мерет, ни Пакен, ни я никогда не подмечали у детей подобной потребности. Возвращался Моисей умиротворенным, просветленным и исполненным какой-то новой силы, со свернувшейся у него на плече Тии.
При дворе он вел себя все более замкнуто. Помимо постоянно растущей неприязни Сузера, на мальчика стали жаловаться преподаватели Капа: Моисей перестал быть самым лучшим, послушным и прилежным учеником. Похвальные отзывы наставников о его успехах чередовались с жалобами на его провалы.
– Прежде он проявлял жадность к знаниям, а теперь спрашивает, зачем в него пихают те или иные науки; и если ответ его не устраивает, он упрямится!
Независимость его суждений раздражала. На самом деле характер Моисея представлял собой странную смесь: дерзновенность духа соседствовала с живущим в его теле страхом. Он мог смело предпринять что угодно, мог сопротивляться давлению, задавать обоснованные вопросы, критиковать расхожие мнения – и при этом оставался заикой. Он мог выдвигать самостоятельные суждения, однако, когда нужно было изложить их, горло ему сводило, язык каменел, губы не подчинялись, слова теснились в гортани, но не шли с языка. По мере того как крепло его сознание, слабела способность выражать свои мысли. Порой я подозревал, что это заикание представляет для него скорее выход, нежели препятствие: оно давало Моисею убежище, скрывало его дерзость и позволяло без особого напряжения, при видимой нерешительности, взлететь и обрести независимость. Это не только избавляло его от подозрительности окружающих, но и высвобождало. Обратить страх в физический недостаток – значило очистить от него сознание.
Когда мы ходили по городу, оказывая помощь больным, Моисей осмотрительно скрывал свою принадлежность ко двору. Одевался скромно, снимал украшения, которыми задаривала его Неферу, освобождал длинную прядь на виске от золотых заколок и смиренно держался за мною и Мерет. Никому и в голову не приходило, что паренек, который носит наши котомки, накладывает мази и закупоривает склянки с маслом, на самом деле сын принцессы.