Она скривилась. Эта упрямая Нура три века спустя по-прежнему с презрением относится к тому, что Ноам считает своим шедевром. Уже в IV веке египтяне оказались не способны расшифровывать собственные иероглифы, потому что, закрыв языческие храмы, император Феодосий I предал забвению насчитывавшую три миллиона лет письменность и задушил песню, которая поднималась над Нильским оазисом, чтобы ввергнуть страну в молчание окружающих пустынь. Так христианство погубило цивилизацию фараонов. Когда в эпоху Возрождения возник интерес к Древнему Египту, надписи на монументах, колоннах, надгробиях и саркофагах сочли просто рисунками, и эта ошибка превратила Египет в оккультную фантазию, на основе которой развились самые причудливые эзотерические учения. Доведенный до крайности этими бредовыми сближениями, Ноам в конце XVIII века решил помочь исследователям проникнуть в тайну эры фараонов.
Он поселился недалеко от острова Элефантина, возле карьера, где добывали черный камень с розовыми прожилками. Там он скопировал на каменную глыбу декрет, изданный в Мемфисе фараоном Птолемеем V, – не слишком захватывающий текст, записанный на свитке, который он в свое время похитил. Наверху он высек тот же текст в иероглифическом письме, затем посредине воспроизвел демотическую запись, более поздний вариант, использующий силлабический алфавит. И после некоторых размышлений решился также сменить язык и из предосторожности добавил внизу перевод того же декрета на древнегреческий. Потом, чтобы придать стеле аутентичность, ударил по ней кувалдой и разбил на куски. И наконец, умудрился подбросить эти куски в шахту, где вели раскопки французские археологи. В 1799 году, в разгар египетского похода Наполеона Бонапарта, обломки стелы обнаружил один солдат, а поскольку рядом находилась крепость Розетта, портовый городок в дельте Нила, стелу назвали Розеттским камнем. Переданная англичанам, она привлекла внимание египтологов и в 1822 году позволила молодому гению, Жану-Франсуа Шампольону, который получил литографированную копию артефакта, расшифровать иероглифическое письмо. Ноам испытал прилив гордости, что дал толчок развитию знания: отныне его Розеттский камень выставлен в Лондоне, в Британском музее.
Нура погрязла в праздности. Подобное состояние не сулило ничего хорошего. Ноам опасался, как бы она в порыве, просто чтобы снова почувствовать, что живет, не совершила какую-нибудь нелепость, чреватую тяжелыми последствиями. Поэтому он согласовал с ней порядок действий, которого им предстояло придерживаться: они уклоняются от любых публичных мероприятий, а Свен на пресс-конференциях от имени родителей Бритты (sic!) выражает благодарность, фотографируется и отвечает на вопросы журналистов.
– Ему это нравится? – поинтересовался Ноам.
– Нисколько. Они с Бриттой похожи: кажется, что он вот-вот укусит микрофон и побьет репортеров. Разумеется, телевизионщики это обожают! Гнев придает ему силы, и любое интервью превращается в сенсацию.
Нахмурившись, Нура встала, нахлобучила панаму и надела свои огромные очки – взвинченность мешала ей радоваться чему бы то ни было, даже обществу Ноама. Тот проводил ее до порога и открыл дверь. В последний момент она прижалась к нему, привстала на цыпочки и поцеловала в губы. Ноам замер. Довольная произведенным впечатлением, она улыбнулась и, как всегда легкая, переступила порог.
Ноам побледнел. На этот раз он заметил: на противоположной стороне, в начале улочки, разделяющей два квартала, на страже стоял человек; тот отступил в темноту, но Ноам различил у него в руках фотоаппарат с телеобъективом.
Значит, это не бред, Ноам прав: Дерек установил за ним наблюдение.
Ноам больше не выходил.
Он не знал, что известно Дереку. Пребывает ли тот по-прежнему на стадии подозрений и предположений, или же разведка уже доставила ему доказательство того, что его сводный брат находится в Лос-Анджелесе? Ноам избегал всякого риска, он уже не делал ни шагу из дому и прятался за дверью, когда курьеры доставляли ему заказы. Убежденный в том, что Дерек сам может подослать к нему шпионов под видом доставщиков, он по телефону требовал, чтобы ему указывали точное время, когда служащий принесет покупки.
Ноам погрузился в свой труд. От работы штихелем горело запястье, от рукоятки молотка ладонь покрывалась мозолями, раздумья над иероглифами вызывали мигрень – и все же он предпочитал это: доводить себя до изнеможения, отупевать от усталости, но не оставлять зазора для бесконечных мыслей.
А правда, что он здесь делает? Ради чего торчит в Лос-Анджелесе?
Ответ один: Нура.