Они были двоюродными братьями. Он помнил, что покойный Ахиллеас испытывал особую слабость к Джимми, которого природа словно бы одарила всем, чего лишила Арчи.
Чтобы потом безжалостно отобрать у него свои дары.
Осталось только доброе отношение Стефани и Арчи, лишь благодаря этому Джимми и сидит сейчас за одним столом с ним, золотистым богом тропиков.
Он отхлебнул — большой, спокойный глоток, холод, проникающий в желудок, мгновение спустя живительной струей разлился по всему телу. Он думал о Джимми и безрадостной судьбе тех, кого оставила сила; не оглядывался, но видел все вокруг и, как всегда и повсюду, куда бы он ни попадал, испытывал горячий интерес к жизни и готовность немедленно вмешаться и окунуться в ее кипение — как и прежде энергичный, жаждущий и боли, и триумфа, и разочарований, которые придавали смысл его существованию, прежде всего потому, что влекли его к новым землям, странствиям, встречам.
«I’ve thrown up the sponge!»
Неужели он готов сдаться, признать себя побежденным?
Арчи встал, подошел к бару и вскоре вернулся, неся в руках два рулона — кальки и чертежной бумаги.
— Покажи, Аргирис! — подбодрила его мать. — Папа хочет посмотреть.
Молодой человек развернул на столе шумящие рулоны, прижав их края тарелками и стаканами.
Арчи явно волновался, хотя со стороны это трудно было заметить. Неторопливый, торжественный в своем темно-синем костюме, он резко отличался от остальных мужчин в ярких, полосатых и клетчатых разноцветных рубашках, какие носили по всей стране, особенно тут, на юге.
Это были проекты — технические и архитектурные — нового заведения, строительство которого Арчи собирался начать сразу же по окончании курортного сезона на месте старого ресторана.
— Потеряем, может быть, время до Рождества, но сохраним для себя берег! И вид на лагуну! — заметила Стефани, глядя, как Арчи показывает на чертежах, каким большим и величественным станет новый ресторан.
В нем будет несколько залов, в одном из которых, почти круглом, разместится бар на более чем сотню столиков, с уютными, выгороженными вдоль застекленных стен уголками. С веранд второго этажа можно будет по лестницам спуститься прямо на новую пристань, сколоченную из толстых, хорошо просмоленных досок — их уже доставили. Слева, где асфальтированная улица сейчас упирается в берег, расположится двухэтажный паркинг на более чем двести машин. Как положено в первоклассных ресторанах и отелях, мальчики в красивой форме будут принимать машины прямо у крытого парадного входа. Швейцары в белых перчатках, фуражках и сюртуках с золотым шитьем будут встречать посетителей и почтительно открывать перед ними двери. Метрдотели в зависимости от желания гостей проведут их в любой из залов, в бар, в отдельные кабинеты. А на пристани во всякое время суток, особенно вечером, в их распоряжении будут всякого рода лодки и катамараны, на двоих и на целые компании. И вообще в новом ресторане гости смогут получить все, за что можно заплатить, к тому же по крайней мере половина жителей Тарпон-Спрингса будет нанята сюда на работу, и их доходы будут в значительной степени зависеть от посетителей.
Снаружи, продолжал рассказывать Арчи, здание будет отделано шероховатой белой штукатуркой, крышу он собирался сделать покатой и без навеса, не так, как у большинства домов на восточном и на западном побережьях штата, где все — и фасады, и устройство многих населенных пунктов, и названия улиц — напоминает о былом испанском владычестве…
Увлеченная гортанным, полным затаенной энергии голосом сына, Стефани кивала в такт его словам и, казалось, слышала в них тихое позвякивание автоматических кассовых аппаратов, о которых Арчи не упоминал, но чей конечный ежевечерний итог определит успех всего начинания.
«Все меняется, Папа!» — Шепот Стефани звучал у него в ушах, и он опять, больше по привычке, чем сознательно, подумал о круге, который — как для покойного Ахиллеаса — вот-вот неумолимо сомкнется, чтобы уже не разомкнуться никогда.
За свою жизнь Ахиллеас добросовестно и усердно копил деньги, чтобы в конце концов лечь в белую меловую землю этого побережья.
Странной, неприемлемой казалась ему такая жизнь, но не потому, что он не мог ее понять — просто сокровеннейшая суть его была, видимо, создана как-то иначе.