— Каульбарс — что-то фамилия нерусская, — проговорил Шленский, тоже явившийся тем вечером. Был он в последнее время по-особенному деловит, забегал раз в неделю-другую, на вопросы отвечал невнятным мычанием и предложениями читать местную большевистскую газетенку: «в ней все написано». По всему судя, нынешние городские властители вновь приблизили его к себе и использовали для каких-то таинственных местных справок, чему он был явно рад.
— Видите ли, Владимир Павлович, — охотно переключился священник. — Для иных неподготовленных слушателей и ваша благородная фамилия прозвучит слегка по-польски, но ведь ваши вожди учат, что в революции нет ни эллина, ни иудея.
— Иудеев как раз хватает, — буркнул Шленский и искоса глянул на Рундальцова. Тот усмехнулся.
— А кстати, — проговорил вдруг он. — Я все думаю про нашего бедного Веласкеса. Недавно я случайно вспомнил, как недалеко от нашего дома, еще там, где я раньше жил, утонул один еврей. Поплыли вчетвером кататься на лодке — они вдвоем с приятелем и две барышни. На середине озера стали меняться местами, потому что кому-то тоже захотелось погрести, двое встали, и лодка перевернулась. Вроде бы когда они все попадали в воду, он еще получил удар по голове — или бортом, или веслом. Плавать никто из них не умел, но трое остальных уцепились за лодку, хоть и перевернутую, и дождались, пока их спасли. А его утянуло на дно. Совсем молодой юноша, единственный сын у матери, стихи писал… Я его знал немного, но у нас все друг друга знают. И тело его никак не могли сыскать, привозили даже каких-то ныряльщиков, чуть не ловцов жемчуга. Но это все не помогло. Не знаю, кто вызвал из наших — приехали с юга, из местечка, шесть или семь евреев: знаете, настоящие, вы тут таких поди и не видели, все в черном, все как положено. Кого-то они у нас знали, с кем-то поговорили — в общем, следующим утром выплыли они на лодке кое с кем из наших, все вместе. Сами гребли, никого чужих не допустили. И была у них с собой только краюха хлеба, завернутая в полотенце. И что-то они такое знали или что-то нашептали, что бедняга этот сам всплыл им навстречу.
— Мертвый? — азартно спросил отец Максим, прислушивавшийся к рассказу, как ребенок к сказке.
— Ну а какой же еще, — усмехнулся Рундальцов. — Окончательно и бесповоротно. Но это все совершенно не объясняет, куда пропало тело Петра Генриховича.
— Мне до сих пор кажется, что я вот-вот встречу его на улице, — сказала вдруг Клавдия.
— Да, мне тоже, — подтвердил Рундальцов. — Собственно, весь этот сложный похоронный ритуал, начиная с отпевания (извините, батюшка), нужен, чтобы окончательно провести черту между покойником и живыми. Замечали, кстати, наверное, как во время деревенских похорон, пока гроб везут на кладбище, за ним бросают еловые лапы. Знаете зачем?
— Я знаю, — оживился отец Максим. — Чтобы покойник домой не вернулся по своим следам. Вроде как соберется идти, а ноги уколет. Хотя логики в этом немного — не босиком же их хоронят.
— На какую-то мрачную тему мы съехали, — недовольно произнесла Мамарина. — И без того на улице темень и дождь, а тут еще разговоры.
— Подожди, Lise, на самом деле это важно. Не знаю, как у вас, а у меня есть твердое ощущение, что мы все сейчас находимся словно на границе между жизнью и смертью: как будто всё, что мы считали твердым и незыблемым в нашей жизни, вдруг разрушается, как при землетрясении. Все было сцеплено друг с другом, как… мне трудно это объяснить. Как в человеке: каждая часть отвечает за свое: желудок переваривает, легкие дышат, мозг думает. Они, условно говоря, незнакомы между собой, но каждый делает свое дело: если умрет один из органов, остальные тоже погибнут. Для меня сейчас Россия — такой человек, я никогда о ней так не думал, но вот уже год или полтора я просто физически чувствую ее обиду и боль. Вы можете смеяться.
Никто не смеялся, только Шленский смотрел на него прищурившись.
— В первые же дни революции, еще в феврале, арестовали губернатора и полицмейстера, помните? Я почувствовал тогда что-то вроде злорадства, как, впрочем, и все мы. Почему? Непонятно. Сам я лично их не знал, губернатора только видел единственный раз на каком-то празднике. Недоволен я ими был, как по инстинкту русский студент, хотя и бывший, ненавидит власть: у нас есть еще кое-какие собственные счеты, вроде процентной нормы при поступлении и черты оседлости — знаете небось? У моего старого приятеля так родителей выгнали в двухнедельный срок: у них был в Москве цветочный магазин, прожили они там лет тридцать. И вдруг в один момент им не продлевают разрешение на пребывание — и всё. Ходи, кланяйся, хлопочи, а будь добр все распродать и выехать, а то пойдешь в тюрьму. Это я к тому, что нежных чувств никаких у меня ко всей этой машине нет и быть не может. Монархия вообще кажется мне в принципе явлением устаревшим. Но вот уже полгода у нас вместо Аратова Совет рабочих комиссаров или что-то в этом роде…
— Депутатов, — подал голос Шленский.