Вышло примерно так, хотя и не совсем. Иван Клавдиевич был один, без жены, сославшись на ее нездоровье (что, кажется, отчего-то обеспокоило Мамарину: как будто тень скользнула по ее лицу), но при этом в настроении самом приподнятом. Жанна Робертовна в этот день была в ударе, яства сменяли друг друга, рюмки и бокалы наполнялись своевременно, и беседа лилась рекой. Говорили о новостях с фронта, об очередном призыве ратников второго разряда, о настроениях в городе, о спиритизме, о выборе щенка для медвежьей охоты, о вишневой настойке, о романе «Санин», о том, что доктор Риттер, поскользнувшись, сломал обе руки, о бродячем цирке, гастролировавшем в городе. По странной цепочке ассоциаций, характерной для хорошо разогнавшегося разговора, Шамов съехал на революционные настроения в учебных заведениях губернии и, в частности, ругательски ругал Шленского (в тот вечер отсутствовавшего: ужинали вчетвером), обещая его при первой оказии из народного училища вытурить. Вина его была не только в том, что он бунтовал других учителей и что писал статьи в газеты (за которые сам Шамов получал уже выговоры из министерства), но, оказывается, вел пропаганду даже и непосредственно на уроках. Ученики его, как ни странно, обожали с каким-то экстатическим надрывом, причем не только нынешние, но и прошлых лет, и готовы были по первому его слову броситься в огонь и воду. Меня, признаться, это тогда поразило, и я даже решила, что Шамов преувеличивает: мне приходилось видеть выступления ораторов, которые при помощи особенного дара как бы гипнотизировали публику, но в Шленском, насколько я его знала, не было ничего от этого животного магнетизма. Может быть, дело было в простоте прокламируемых им идей («Россия — зло, все, кто против, — молодцы») или же он включал свое обаяние только при особенной аудитории, экономя его при нас, — но совсем не вязался этот образ могучего трибуна и прирожденного вожака с тем легко потеющим заикой, которого я видела почти каждый вечер.
Со мной Шамов заговорил только после второй перемены блюд (мы, конечно, были представлены друг другу в самом начале вечера). Расспрашивая меня о прошлой жизни, он, кажется, быстро почувствовал, что эти разговоры мне не слишком приятны, и, извинившись, пояснил, что интерес его сугубо практический: заметив по моему выговору, что «дама я образованная» (ну спасибо), он хотел выяснить, есть ли у меня диплом Бестужевских или иных Высших курсов, чтобы предложить мне место в гимназии. Дело было в том, что одна из незамужних преподавательниц чистописания вдруг оказалась беременной, причем срок ее был уже такой, что это явственно бросалось в глаза. Хотя это и не было воспрещено правилами
Я задумалась. С одной стороны, мой инстинкт (или, если угодно, догмат моей профессии) заставлял ни на шаг не отходить от девочки, а если уж удаляться, то совсем недалеко и ненадолго. С другой — гимназия была менее чем в версте отсюда, так что в случае какого-нибудь чрезвычайного происшествия я успела бы вернуться буквально за десять минут. Практический же смысл согласия был весьма велик: я не только избавлялась бы от чрезвычайной скуки дома Рундальцовых, где все равно мне позволялось видеть Стейси по пятнадцати минут в день, но и закладывала важное основание на будущее — ведь уже через несколько лет ей придется ходить в гимназию, и будет весьма уместно, чтобы ее сопровождала в обе стороны крестная мать, которая все равно там служит. В противном же случае пришлось бы изобретать для этого какие-то особенные причины, которые не факт, что выдержали бы проверку под суровым взглядом Мамариной (которая, даром что изображала рассеянную и возвышенную натуру совершенно не от мира сего, была зорка, как орел, и подозрительна, как Торквемада). По всему выходило, что предложение это надо принять, о чем я, хотя, конечно, и опустив промежуточные звенья рассуждений, сообщила Ивану Клавдиевичу. Тот, явно обрадовавшись, спросил, как у меня с почерком (на мой взгляд, несколько запоздало). Почерк у меня, как вы видите, если дочитали до этой страницы, превосходный, о чем я ему и сообщила, но он, может быть, под влиянием пропущенных уже рюмочек рундальцовских настоек, загорелся сделать пробу.
Вызвали Клавдию, которая явилась недовольной и как будто заспанной. Шамов отчего-то особенно обрадовался ей: