До обычного времени прилета птиц оставался еще час или два, так что доктор погрузился в задумчивость, тот род особенного транса, который иногда настигает деятельных по характеру людей, вдруг по какой-нибудь нужде оставшихся в праздности наедине с природой: в штиль посередине моря или в безветрии в лесу. Он, кажется, начинал уже задремывать, причем по вечному самоконтролю сам себе это позволил, справедливо полагая, что шумный грай гусиной стаи разбудит его лучше любого камердинера, — и, находясь уже на границе сна и яви, услышал шаги, приближающиеся к его убежищу.
Здесь надо сказать, что лес, который первоначально Веласкес считал вовсе необжитым людьми, в действительности оказался почти многолюдным: время от времени появлялись какие-то таинственные мужики-странники c берестяными пестерями, спрашивали иногда разрешения переночевать в избе (особенно в дождливую погоду) и, получив таковое, устраивались где-нибудь на лавке. Предложенную трапезу охотно разделяли, но от всякой беседы, кроме светских (применительно к условиям) разговоров о погоде, решительно уклонялись. Проходили иногда монахи из каких-то далеких скитов, шедшие берегом реки собирать на ремонт церкви или на новый колокол; бывали и визитеры, в которых по аккуратной звериной повадке и настороженности доктор подозревал — вероятно, вполне обоснованно — беглых каторжников. Иногда, проснувшись на рассвете, доктор обнаруживал, что в одной из соседних изб кто-то ночевал: у входа была примята трава, и светлый след на росном лугу уводил к ближайшим кустам — но печь не топили и никаких других следов пребывания не оставляли. Со временем он инстинктивно понял и усвоил умом простую северную истину: лес большой, его хватит на всех, а человеческие законы действуют здесь лишь с поправкой на обстоятельства. Таким образом получалось, что с точки зрения здешней самозарожденной этики никакой принципиальной разницы между ним, законопослушным медиком в отставке, и каким-нибудь зверовидным Лехой Кистенем, пробирающимся в стороне от людских дорог, нет, покуда оба готовы соблюдать неписаные правила.
Поэтому, заслышав шаги, он не испугался и не встревожился, а лишь тихонько посвистал сквозь зубы, чтобы не напугать своего нечаянного гостя. Визитер, впрочем, и не думал пугаться, а, напротив, скорее прибавил шагу: если до этого он старался ступать потише, то, услышав свист, перестал таиться, а прямо зашагал к Веласкесу. Тот почувствовал раздражение: по его расчетам, авангарды гусиной стаи должны были уже вот-вот появиться над болотом, а по опыту он знал, что если спугнуть первых, самых настороженных птиц, то следующие просто проследуют мимо в поисках более безопасного места, так что выдать сейчас свое присутствие означало неуспех всей охоты — причем, может быть, и на несколько дней вперед, до конца осеннего пролета. Впрочем, все мысли вылетели у него из головы, когда из кустов выдвинулась и стала перед ним, заняв, казалось, все свободное место, туша огромного бурого медведя, который и производил эти раздосадовавшие доктора звуки.
Его одноствольный «ивер джонсон» был заряжен картечью, поскольку стрелять предполагалось с дальнего расстояния, так что дробь, даже крупная, могла не пробить крепкое перо приготовившейся к долгому перелету птицы — или, чего доброго, застрять в ее подкожном жире. Самое обидное, что в патронташе у доктора были два пулевых патрона именно на подобный случай, но с тем же успехом он мог оставить их дома, а то и в Тотьме. Времени на то, чтобы перезарядить ружье, у него не было, так что он, выпрямляясь в шалаше и вздергивая ствол к морде вставшего на задние лапы зверя, спустил курок.
Какой-то немец-психиатр, труды которого тоже стояли у Рундальцовых на той самой полочке, описывает постоянный лейтмотив сна одного из своих пациентов, связанный со стрельбой, — только, кажется, из пистолета. Из ночи в ночь бедняге снилось, что он стреляет в кого-то из своих злейших врагов — например, в собственную мать, — а пистолет, вместо сочного звука и весомого подергивания в ладони, откликается каким-то хриплым покашливанием, пока из ствола его бессильно выкатываются пуля за пулей. Профессор связывал это, естественно, с неудачами пациента по гусарской линии и, не помню уже как, собирался его лечить — наверное, шпанскими мушками. В Германии и Швейцарии страдалец в таких случаях нашептывал доброму доктору свое наболевшее, полулежа на специальных креслах, — и потом небось бывал немало удивлен, прочитав в очередном ученом журнале историю о герре Таком-то, носителе первобытных комплексов и нескромных фантазий. В России же, по обычной здешней общинной манере, обходы докторов проходили соборно, при студентах и других больных, а особенно интересных среди сих последних мучитель-психиатр любил, читая лекцию, вытащить на сцену, окруженную с четырех сторон лавками для студентов, и задавать им вопрос за вопросом, комментируя ответы.