Говорил он очень хорошо и умно. Но меня неприятно поразила его несокрушаемая уверенность, что он во всем прав. Ни разу он не принял ни единого моего мнения, если оно расходилось с его мнением, даже в отношении того, что я, вне сомнения, знал лучше него, как в экономике и социальных вопросах. В нем не было заметно какого-нибудь высокомерия, не заметно было, чтобы он считал себя выше собеседника, — ничуть! Но прав —
всегда он. И он упор-нейше отстаивал свое мнение, иногда очень сильно, а за неимением лучшего — чуть не игрой слов. Невольно напрашивалось слово «софист». Но этого мало. Когда речь подходила к заключению, которого он не мог отвергнуть и которого видимо не желал принять, он, как мне казалось, ловко увиливал от вопроса, искусно переводил речь на другое и топил в новой теме то, о чем говорили раньше, вследствие чего оно так и оставалось недоговоренным. Я и с досадой, и с грустью смотрел на эти, как мне казалось, «фокусы» адвоката.Так, например, мне хотелось подготовить почву для сравнения духа римско-католического и восточного православия. У нас, есте-
ственно, зашла речь об отношениях Бога к человеку и обратно, и системой вопросов мне удалось привести Соловьева к согласию с тем, что основу этих отношений составляет любовь.
Достигнув этого, я рассчитывал доказать, что эту основу на Востоке поняли глубже, чем в Риме. Что же делает Соловьев? Он вдруг заговорил об элементах любви и распространился очень интересно о различии их, так что иные мыслители считают существо любви стремлением к обладанию любимым предметом, а другие сводят ее к стремлению подчиниться ему. С какой же точки зрения мы должны подойти к религиозной любви? Я об этих тонкостях тогда совсем не думал. Теперь я бы сумел ему сказать, что основу любви составляет стремление к единению; что касается обладания и подчинения — это только формы стремления к единению, зависящие от свойств единящихся субъектов. Это бы нас быстро возвратило к прямому предмету разговора. Но тогда он меня совершенно сбил с толку своей диверсией, а сам, наговоривши очень много, точно так же не подумал сделать никаких выводов, и в результате получилось только то, что сравнение Запада и Востока кануло в воду. Речь пошла о чем-то другом. Этот способ уклоняться от нежелательных вопросов во мне возбудил крайне неблагоприятное для Соловьева чувство, и его стратегемы были тем неприятнее, что производились с аилом искренности и прямодушия. «Софист, у иезуитов научился фокусам», — думалось мне, и я даже высказывал такое мнение о нем.Так вот теперь я должен сказать, что в этом я ошибался. Разгадка Соловьева не в том, чтобы он был иезуит и софист. Его вид искренности и прямодушия не был обманчивой внешностью.
По мере того как я лучше знакомился с произведениями Соловьева и сам он сильнее выявлял себя в слове и в жизни, мое мнение о нем изменялось. Последним же ключом, открывшим мне его душу, было просто стихотворение, как будто небрежно брошенное, но о котором он сам сказал, что в нем отмечено «самое значительное, что было в его жизни
». И я в конце концов понял, что В. С. Соловьев по глубочайшему существу своему не ученый, а мистик. В своем самосознании он был не просто философ или общественный деятель. Он был пророк с высшей провиденциальной миссией. Уже в детстве явилась ему какая-то Божественная Сила (может быть, «София-Премудрость», занявшая видное место в его философии). Что это за Личность — он не открыл. «Подруга вечная, тебя не назову я», — сказал он. Но эта Божественная Сила отвлекла ребенка от юношеских увлечений, помогала ему в философских трудах, в египетской пустыне, в мистическом созерцании, показала единение всего мирового бытия, всего, что было, есть и будет. Она опре-делила всю его жизнь, и нс от своего ума он говорил, а был пророк, орудие Высшей Силы.