Читаем Теорема Столыпина полностью

Герцену принадлежит такая, например, мысль: «Разве какому-нибудь юристу легко признаться, что все уголовное право — нелепая теория мести; что лучший уголовный суд — очищенная инквизиция; и что в лучшем кодексе — нет ни логики, ни психологии, ни даже здравого смысла?»188. Под этими словами подписался бы и Л. Н. Толстой.

А вот еще одна весьма характерная, чисто славянофильская сентенция: «Западное миросозерцание, с его гражданским идеалом и философией права, с его политической экономией и дуализмом в понятиях, принадлежит к известному порядку исторических явлений и вне их несостоятельно»189.

Иными словами, правовое государство не является ни магистралью развития всего человечества, ни идеальной целью автора. Оно вообще не обязательно.

Правовые воззрения Герцена вполне проясняются, когда он специально рассматривает эту тему. Многие из русских, пишет он, и, в частности, Чаадаев недовольны «отсутствием у нас того элементарного гражданского катехизиса, той политической и юридической азбуки, которую мы находим… у всех западных народов.

Это правда — и если смотреть только на настоящее, то вред от этих неустоявшихся понятий об отношениях, обязанностях и правах делает из России то печальное царство беззакония, которое ставит ее во многих отношениях ниже восточных государств.

В самом деле, идея права у нас вовсе не существует или очень смутно; она смешивается с признанием силы или совершившегося факта, (то есть „батыевщину“ сознает не только Чернышевский — М. Д.)

Закон не имеет для нас другого смысла, кроме запрета, сделанного власть имущим; мы не его уважаем, а квартального (т. е. полицейского — М. Д.) боимся…

Нет у нас тех завершенных понятий, тех гражданских истин, которыми, как щитом, западный мир защищался от феодальной власти, от королевской, а теперь защищается от социальных (т. е. социалистических — М. Д.) идей: или они до того у нас спутаны, искажены, обезображены, что самый яростный западный консерватор от них шарахнется назад.

Что, в самом деле, может сказать в пользу неприкосновенной собственности своей русский помещик-людосек, смешивающий в своем понятии собственности огород, бабу, сапоги, старосту?

Все это так.

Но тут-то мы сейчас и разойдемся»190.

Чем же его не устраивает взгляд Чаадаева и его единомышленников на законность, с которым он собирается расходиться и действительно расходится?

Тем, что, находясь на почве законности, невозможно совершить вожделенный прыжок из крепостного права в социализм. Ведь Запад именно из-за «привязанности» к правовому началу никогда не сможет перейти к социализму.

Он начинает убеждать читателя в диалектических преимуществах «печального царства беззакония», вспоминая, например, как писатель и дипломат князь П. Б. Козловский сообщил «очернителю» маркизу де Кюстину, что в русском обществе существует недостаток «рыцарских понятий», с которыми связано не только самоуважение, но и уважение личного достоинства в других людях.

Мысль совершенно правильная, пишет Герцен. Только представьте, что было бы с Россией, «если б у нас вместо выслужившихся писарей и вахмистров, вместо царской дворни и разных Собакевичей и Ноздревых была, например, аристократия вроде польской? Для дворян это было бы лучше, нет сомнения; они были бы свободнее, они шире бы двигались, они бы не позволяли ни царям обращаться с собою, как с лакеями, ни лакеям на службе обращаться с ними по-царски — против этого спорить нельзя».

Однако в этом случае вряд ли можно было бы думать об освобождении крепостных с землей. Поэтому лучше, что «наших тамбовских Роганов и калужских Ноальи» миновал рыцарский закал и что они только оделись в рыцарские доспехи, подобно дикарям, которые на Маркизских островах приходили на корабль к Дюмон-Дюрвилю «в европейских мундирах с эполетами, но без штанов»191.

Один этот фрагмент позволяет судить об уровне Герцена-политика (и не только), но это сейчас неважно.

Дело не в том, что и в странах с сильными правовыми традициями крестьян освобождали с землей (Пруссия, Австрия, Венгрия и др.) и что не было в Европе единственного варианта наделения крестьян землей, о чем к 1859 г. он не мог не знать.

Существенно иное — он просто не задумывается о весьма вероятной возможности сохранения беззакония в России и после эмансипации, основанной на нарушении закона. Или же он думает, что правовой нигилизм исчезнет сам собой с ликвидацией крепостного права? Но это уж как-то чересчур примитивно!

Его социализм похож на финал волшебной сказки — мы не знаем, что будет потом, будут ли ее герои действительно «жить-поживать, да добро наживать».

В целом складывается впечатление, что он довольно слабо понимает, о чем пишет. Сомневаться в том, что элементарные понятия у него «спутаны» не хуже, чем у «помещика-людосека», не приходится. Если он искренен, конечно.

Перейти на страницу:

Похожие книги

MMIX - Год Быка
MMIX - Год Быка

Новое историко-психологическое и литературно-философское исследование символики главной книги Михаила Афанасьевича Булгакова позволило выявить, как минимум, пять сквозных слоев скрытого подтекста, не считая оригинальной историософской модели и девяти ключей-методов, зашифрованных Автором в Романе «Мастер и Маргарита».Выявленная взаимосвязь образов, сюжета, символики и идей Романа с книгами Нового Завета и историей рождения христианства настолько глубоки и масштабны, что речь фактически идёт о новом открытии Романа не только для литературоведения, но и для современной философии.Впервые исследование было опубликовано как электронная рукопись в блоге, «живом журнале»: http://oohoo.livejournal.com/, что определило особенности стиля книги.(с) Р.Романов, 2008-2009

Роман Романов , Роман Романович Романов

История / Литературоведение / Политика / Философия / Прочая научная литература / Психология