Выяснилось также, что полная свобода не обеспечивает большей части человечества якобы обещанных ему благ. Ведь ликвидация всех средневековых стеснений отдельной личности, упразднение сословий и цехового устройства ведет к обнищанию и пролетаризации массы населения, к ужесточению экономической борьбы, с одной стороны, а с другой, — к концентрации капиталов в руках немногих.
Поэтому большинству людей соревнование способностей неинтересно, поскольку оно (большинство) его проигрывает.
И вариантов решения этой коллизии только два.
Либо человеческая психика внутренне переродится и люди избавятся от присущих им от природы недостатков и начнут относиться друг к другу в соответствии с духом Евангелия, прежде всего — перестанут притеснять друг друга. Другими словами, человечество должно переродиться. А много ли шансов на это
Либо люди вернутся к той самой регламентации, от которой их освободили революции XVIII века и их идеи. Другими словами, вернутся к системо-центричности, которая, на первый взгляд, куда лучше обеспечивает прожиточный минимум.
Социализм обречен вращаться в этом замкнутом круге, что он и делал последние сто лет, — впрочем, без особого успеха, вывешивая лозунги свободы на фасаде своего «царства равенства (свободы)» и устраивая ГУЛАГ внутри него.
Но во второй четверти XIX в. этого еще не знали.
Анненков приводит наиболее яркие, «ослепляющие и оглушающие» мысли тогдашних социалистов, которые волей-неволей повсюду приковывали внимание людей, поскольку ставили под сомнение незыблемые, казалось бы, представления.
Между знаменитыми тезисами «собственность — это кража» и «нам предоставлен только один вид свободного труда — грабеж»[64]
, помещался вполне впечатляющий ряд афоризмов:— «Торговля и сословие купцов, ею созданное, не что иное, как паразиты в экономической жизни народов»;
— «результаты коллективного труда рабочих достаются даром патрону, который всегда оплачивает только единичный труд»;
— «способности рабочего не дают ему права на большую долю вознаграждения, будучи сами даром случая»;
— «искусство и талант суть уродливости нравственного мира, схожие с уродливостями физическими, и никакой оценки и оплаты не заслуживают»;
— «рабочий имеет такое же право на произведенную им ценность, как и заказчик ее»;
— «цивилизация Европы есть прямое порождение праздных ее сословий» — и т. д. и т. п.
Уже из этого видно, что социализм — учение, успешно легитимизирующее зависть, чувство, вообще говоря, довольно стыдное. Конечно, приведенными мыслями этот цитатник потенциальных грабителей, постепенно входивший в обиход человечества, не исчерпывался.
Если выстроенные системы социалистических взглядов, как, например, Сен-Симона и Фурье, были далеко не безупречны и заслуженно критиковались, то степень обоснованности подобных будораживших воображение идей никто не проверял: «Сила этих громоносных положений заключалась
не в их логической неотразимости, не во внутренней их правде, а в том, что они возвещали какой-то новый порядок дел и как будто бросали полосы света в темную даль будущего, открывая там неизвестные, счастливые области труда и наслаждения»239.Взгляд Анненкова уместно дополнить мнением его младшего современника Ф. М. Достоевского. Вспоминая — в контексте нечаевщины — собственный опыт приобщения к социализму, он объясняет, как воспринимался социализм в России конца 1840-х гг. и чем обеспечивалась его привлекательность:
«Что были из нас (петрашевцев —
Мы заражены были идеями тогдашнего теоретического социализма.
Политического социализма тогда еще не существовало в Европе».Он вырос позже — «из нетерпения голодных людей, разжигаемых теориями будущего блаженства» и суть его «покамест состоит лишь в желании повсеместного грабежа всех собственников классами неимущими, а затем „будь что будет“». Ведь, продолжает Достоевский пока неясно, что каким будет будущее, а «решено лишь только, чтоб настоящее провалилось».
Однако «тогда понималось дело еще в самом розовом и райско-нравственном свете…
Зарождавшийся социализм сравнивался… с христианством и принимался лишь за поправку и улучшение последнего, сообразно веку и цивилизации.Все эти тогдашние новые идеи нам в Петербурге ужасно нравились, казались в высшей степени святыми и нравственными и, главное, общечеловеческими, будущим законом всего без исключения человечества.