— Не знаю, доктор, получилось ли, но я хотел, чтобы ты душой и телом пережил пожирающую нас ненависть. Я затребовал подробнейший отчет о тебе. Говорят, ты хороший человек, выдающийся гуманист, у тебя нет причин желать зла людям. Поэтому сделать так, чтобы ты понял меня, я мог, только вырвав тебя из твоего круга и как следует изваляв в грязи. Теперь, когда ты не понаслышке знаком с мерзостями, от которых тебя избавляла твоя успешная карьера, я, пожалуй, сумею тебе кое-что объяснить. Жизнь научила меня, что можно сколько угодно питаться святым духом, жить в шалаше и так далее, но сносить бесчестье нельзя. А я с самого рождения видел только это. Каждое утро. Каждый вечер. Только это — всю жизнь.
Короткий взмах ладонью. Ополченец бросает к моим ногам пакет.
— Я принес тебе новую одежду. Сам за нее заплатил.
Я не понимаю.
— Ты свободен, доктор. Хотел видеть Аделя? Он ждет тебя на улице, в машине. Твой двоюродный дед будет рад принять тебя в доме предков. Не хочешь — не надо. Скажем, что ты не смог. Тебя ждет ванна, сытный обед — прошу.
Я стою неподвижно, напрягшись.
Командир, присев на корточки, открывает пакет, показывает одежду и пару ботинок, чтобы показать, что все без обмана.
— Как ты провел эти шесть дней в вонючем подвале? — спрашивает он, выпрямившись, руки в боки. — Надеюсь, выучился ненавидеть? Если нет, то, значит, все напрасно. Я запер тебя здесь для того, чтобы ты вкусил ненависти и возжаждал излить ее на других. Я не просто так тебя унижал. Этого не люблю. Меня самого унижали, я знаю, что это такое. Когда глумятся над самолюбием, возможно всякое. Особенно когда понимаешь, что не можешь ответить на оскорбление, что ты бессилен. Думаю, это место — лучшая школа ненависти. По-настоящему начинаешь ненавидеть тогда, когда осознаешь свое бессилие. Это страшный миг, нет ничего гаже и отвратительнее.
Он злобно хватает меня за плечи.
— Я хотел, чтобы ты понял, почему мы взялись за оружие, доктор Джаафари, почему пацаны набрасываются на танки, как на конфеты, почему у нас на кладбищах теснота, почему я хочу умереть, не выпуская из рук автомата… почему твоя жена пошла и взорвала себя в ресторане. Унижение — наихудшая катастрофа. Это ни с чем не сопоставимое несчастье, доктор. Оно отнимает у жизни вкус. И, медля перед смертью, думаешь только об одном: как покончить с ней достойно, если жил
Он замечает, что мне больно, и убирает руки.
— В наши отряды не ради удовольствия вступают, доктор. Ребята, которых ты видел — и с пращами, и с гранатометами, — ненавидят войну всеми силами души. Ибо что ни день кто-то из них во цвете лет гибнет от вражеской пули. Им тоже хотелось бы иметь приличное положение в обществе, быть хирургами, знаменитыми певцами, киноактерами, ездить на сверкающих тачках и по вечерам сидеть в шикарных ресторанах. Проблема в том, что им это заказано, доктор. Их заталкивают в гетто — пускай там сгинут. Вот они и предпочитают умирать. Когда мечтам дают от ворот поворот, смерть становится единственным спасением… Сихем поняла это, доктор. Уважай ее выбор и оставь ее покоиться с миром.
Прежде чем выйти из подвала, он прибавляет:
— Выбор прост: или ты бессилен — или другие уязвимы. С безумием или миришься, или подчиняешь его себе.
С этими словами он поворачивается на каблуках и уходит; за ним его свита.
Я неподвижно стою в камере; передо мной — распахнутая дверь, за ней залитый светом двор. Сияние солнечных лучей пронизывает меня до мозга костей. Я слышу, как заводятся машины, как опускается тишина. Я словно сплю наяву и не решаюсь себя ущипнуть. Еще одна инсценировка?
В дверном проеме возникает чей-то силуэт. Я сразу узнаю его: коренастый, полноватый, с покатыми плечами, короткими, слегка кривыми ногами — это Адель. Не знаю почему, но, увидев его, я снова проваливаюсь в ночь; рыдание сотрясает меня с головы до ног.
—
Он подходит ко мне маленькими шажками, словно в медвежью берлогу заглядывает.
— Дядя? Это я, Адель… Мне сказали, что ты меня искал. Ну вот, я пришел.
— Долго же ты шел!
— Меня не было в Джанине. Захария только вчера вечером приказал мне вернуться, я всего час как приехал. Не знал, что меня к тебе вызвали. Что случилось,
— Не называй меня дядей. С тех пор, как я принимал тебя в своем доме и обращался с тобой как с сыном, все изменилось.
— Да, я вижу, — говорит он, опуская голову.
— Что ты можешь видеть? Тебе и двадцати пяти не исполнилось. Посмотри, до чего ты меня довел.