– Ты спросил куда, и я назвала город, который мне нравится. Если хочешь дельных советов, то зайди на туристический сайт Орегона. Пошли наверх, я буду писать эссе по Брейгелю, а ты пей.
– Ты тоже будешь пить.
– Безусловно.
Ночь мы провели чудесно, а утром я, с адским похмельем, поехал к Мэрвину. Он открыл дверь.
– Где, блядь, кока?
– Господи, Боря, ты скоро станешь Кейджем из «Крыс на кокаине».
– Мне нужна гениальная идея! Срочно!
Мэрвин пропустил меня. В квартире пахло невыносимым лимонным шампунем Каси.
– Все, бросай свою кислую девчулю. Поедем с тобой туда, не знаю куда.
– Зачем?
– За тем, не знаю за чем.
– Прозреваю тут какую-то игру слов, но не понимаю ее.
Закинулись мы коксом в узкой ванной, заставленной Касиными кремами, и я выпалил:
– Мы поедем как можно дальше от Массачусетса! В место, как можно более отдаленное от технического прогресса! И как можно менее ассоциирующееся с прогрессом вообще!
– В Россию?
– Ты идиот, заткни хлебало, а то я тебя ударю. Мы поедем в тоталитарную жопу типа Теннесси! В Теннесси!
Под кокаином оба мы были в приподнятом настроении, нас охватило общее желание действовать. Мы быстренько отзвонились Бадди, убедились, что в ближайшую неделю мы ему не нужны. Потом, ой вот смех-то, мы купили два ящика фильтров для воды (на юге эти штуки были актуальны и в конце две тысячи десятого). Нам уже не нужно было зарабатывать вот так вот, взяли мы всего ничего, но без товара ехать было бы непривычно и неприкольно.
Мы нахреначивались каждую ночь и пьяными гнали по хайвею, жалуясь на жизнь и женщин.
– Знаешь, – сказал как-то Мэрвин, разглядывая карту. – Не так уж Теннесси далеко от Массачусетса. Формально мы вообще-то к нему приближаемся.
Сука, просто метафора моей жизни.
– Ну и ладно. Зато от Калифорнии подальше. Открой окно и вруби радио! Нет, я врублю радио! И погромче! Погромче!
А играла совершенно нелепая и одновременно невероятно подходящая песня – Strawberry fields forever, какой-то кавер. Мы неслись по ночным дорогам Аризоны, свободным и чистым, по выжженному солнцем добела Нью-Мехико, по золотому Техасу, мимо коров, кактусов и дешевых дайнеров, и въезжали в осень.
Осень, да. Уже в гористой, красноватой Оклахоме стало ясно, как я от нее отвык. Мы проехали через просторный Арканзас и въехали в лесистый, рыжий, рубиновый, совершенно осенний Теннесси.
– Какая красотища!
Мы петляли по штату, по самым маленьким дорожкам, и вот тем утром мы стояли у горной речки, вода была такая быстрая, что походила на туман, она несла с собой листья и даже камушки.
– Охереть, да? Река прямо у дороги. Во природа.
– Да, – сказал Мэрвин. – Ничего себе. Может, рыбы половить?
– На что, на хуй, что ли? Тут фантазия нужна.
И мы полчаса мастерили удочки из палок и проволоки, споря, как оно лучше ее заново изобрести. Рыбу пытались ловить на «Поп-Тартс» с корицей, которые сами грызли. Но то ли рыба рядом с шоссе не водилась, то ли ей не нравилось наше угощение, ничего-то мы и не поймали. Два часа сидели.
Почти все фильтры мы к тому утру распродали аборигенам, но возвращаться не хотелось. Я был таким свободным.
Пока Мэрвин сидел с удочкой, я заметил, как дрожат у него руки. Кокс он использовал еще и почаще меня – чтобы снимать весь ужас бессонницы.
– Ты уже что-то совсем.
– Чего? – огрызнулся он.
– Ты всё, пора тебе спать.
Если так присмотреться, у него и голову-то потряхивало чуток. Он так странно выглядел на фоне этой вечной, прекрасной природы – маленький и больной. Вокруг рубиновые деревья, птицы, от окрика взмывающие вверх, хрустальный осенний воздух, туманная вода той чистейшей речки, а он – страдает. Вот как раз в тот момент, когда ясно, что мир не для страдания создан.
Он был такой незначительной фигуркой во всем этом пейзаже, сидел скрючившись, подошвы кроссовок промокли, бледный, как «Больная девочка» Мунка. Сидел и как будто бы ничего не значил. А ведь это был мой лучший друг.
Это, понимаете, как раненого оленя в лесу увидеть, а он лупает глазами своими бездонными, и из него кровь толчками. Как же оно, такое прекрасное, и умирает, думаешь.
– Да отвали, мам.
– Слушай, ну уже край, правда. Надо ж спать хоть иногда.
А синяки у него были под глазами чернющие, как тьма с другой стороны мира.
– Что надо? Тебе надо, ты и спи.
Сразу он хмурый стал, неразговорчивый. А глаза у него горели, как у умирающего. Крючки у нас были из загнутой, заточенной проволоки, взял я свой и процарапал на ладони линию жизни.
– Ты чего делаешь, долбанутый?
Мы с Мэрвином даже немного подрались. Сначала я хотел заставить его пить, а он все головой вертел, пинал меня по ногам, а потом как вцепился мне в руку, мгновенно поменявшись, потеряв все человеческое.
Он мне всю царапину раскровил, но ему оказалось мало, и, прежде чем я сумел его отпихнуть, Мэрвин вцепился в самое мясо, зубы его прошли сквозь кожу.
– Блядь!
Больно было, ясен хрен, и даже страшно немного, таким детским, пиявочным страхом, когда стоишь в речке и видишь сквозь пленку воды, как телепается мерзкая, черная тварь, как наедается кровью твоей.