– Слушай, это же такая же математика. Они все равно умрут, и хер с ними. Сумма не поменяется. Такая же математика, как та, которую мы с тобой ненавидим. А жить надо не по циферкам.
А по чему надо жить? По буковкам? Это я к тридцатнику так и не понял.
– Ты умрешь, – сказала Эдит, резко вскочив с кровати. Она подошла к окну, открыла его и отправила недокуренную сигарету в дождливый сад. На меня вылился поток хрустального, серого света из реального мира.
– Ты уверен, что все твои эмоциональные аргументы в последний момент не превратятся в пыль? Тогда будет страшно. Очень.
Эдит говорила все это и почти светилась, в ней была неземная мудрость, перед которой любые аргументы, ну правда, бессильны. И ничего-то к этому не приставишь, ничего к этому не прибавишь и от этого не убавишь. Умирать страшно, а надо умирать. Жить хорошо, и хочется жить.
А сделанного не воротишь.
И я вдруг потерял всю свою уверенность, у меня растаяли мои доводы, и я тупо пялился в пространство.
Ну чего я мог самому себе предложить? Тут и посмертная слава, и вечная память не утешит такое горе. А я исчезну без следа, как отец мой исчез и как исчез его отец.
Эдит смотрела на меня. Глаза у нее как-то потемнели, словно она готовилась заплакать, но в такое я не верил.
Тут Эдит как-то подобралась по-особому и сказала:
– Но это твой выбор. Я просто тебя не понимаю. Но я хочу понять.
– Ой, понимал бы я сам себя.
Мне захотелось упасть перед ней на колени, чтобы она, как Верховная Жрица из колоды Мэрвина, дала мне ответ. Но в жизни дела так не делаются. И я стал искать свой ответ самостоятельно.
– Подумай, – сказала мне Эдит и снова вручила чашку с чаем, которую я отставил.
А меня крыло и крыло, казалось, что комната плывет, и грудь мне сжимало так, что еще чуточку сильнее, и что-нибудь там обязательно хрустнет.
Как там у Замятина было? Самая трудная любовь. Так называлась какая-то глава, я помнил, и эти строчки выплыли из меня, из моих пятнадцати.
Тут я вдруг очень остро понял, какая любовь – самая трудная, и все это не имело никакого отношения к антиутопиям.
Самая трудная любовь – к себе. Мы не умеем себя любить, либо обделяем, либо балуем, а как полюбить себя, словно ближнего?
Я должен был полюбить самого себя так, как любил ближнего своего. И только тогда у меня получится по-настоящему полюбить ближнего, дать ему милосердия и пощады. Из самоотречения каши не сваришь, я знал. Я уже видел, у меня живой пример был перед глазами. Ну, теперь неживой, так-то.
Я потер глаза до разноцветных кружков, до праздничных салютов. Взгляд мой блуждал, но в то же время я ничего не видел.
Всю свою жизнь я, алкаш ебаный, паскудный нарк, убийца, себя не любил. Потому и к Одетт у меня любовь не удалась, а ведь я был так близок. Мне не хватило понимания, что любовь – это не жертва, не боль и не власть.
Теперь я был переполнен любовью, но куда это все направить-то, чтобы снова не проебаться?
Наконец, взгляд мой остановился на репродукции Брейгеля. «Триумф смерти». В детстве я называл ее «махач скелетов и людей». Копия была отличнейшая, с сочными брейгелевскими цветами и очень точными линиями, все на картине двигалось, но не все жило и дышало. Смешно, конечно.
Я глядел на забавных и жутковатых скелетов, ликующих и всячески угрызающих человечков. Все гибло: гибли корабли в море, гибли здания в огне, гибли под ударами люди.
Вот люди, они – короли и крестьяне, а скелеты все одинаковые, крошат и крушат. Я глядел на это и думал об охровой запущенности всего, безрадостности и ужасе.
Какой наш мир маленький и хрупкий. Из ям, из каверн под землей вылезает смерть, и насколько бессмысленны перед ней все надежды и мечты, насколько бессильны люди.
А я любил это все, как я это любил! Мне не хотелось, чтобы умирали кардиналы, крестьяне и короли, ну или президенты, топ-менеджеры и офисные работники.
Пусть все они хоть секунду побудут так же счастливы, как я, приложившийся тогда к маминым коленкам.
Пусть полюбят себя, пусть полюбят других, и вот тогда мы заживем, а умирать для этого не надо.
Пусть в мире Брейгеля останутся пустыни в дыму и виселицы, да здравствует жизнь и радость, потому что все это так быстротечно и хрупко!
Я не хотел «Триумфа смерти», не хотел разудалых скелетов по всей земле. Ну их нахуй, эти смерти с их триумфами, маленькими и большими.
Мой отец праздновал гибель во имя великой цели. Он не боялся. Он был из тех брейгелевских мужиков, которые махались со скелетами даже зная, что неизбежно проиграют. Вон ссаные румынские фаши говорили: «Кто боится смерти – не получит воскресения». Отец верил в свой долг умереть. Уж не знаю, думал ли он о том, что после всего Матенька встретит его, поцелует в лоб и простит ему все. Я даже не уверен в том, что отец искал какой-то награды в конце. Он любовался собой и своим умиранием, этого было достаточно.
А я – я хотел сделать то же самое, что и он, но по другим причинам.