Ладонь стиснула ее руку, потом скользнула назад в отверстие. Вернулась она обратно уже с кинжалом.
Она глядела не шевелясь – как и я сам. Кинжал был подобен тем, с которыми совершалась мистерия, – короткий, тонкий, с острым как игла острием. На миг настала тишина, затем в стену поскребли – должно быть, сейчас поблизости находился кто-то из стражей и даже шептаться было опасно. Услыхав этот звук, она приняла нож, погладила руку и поцеловала ее. Ладонь исчезла.
Став на колени на ложе, она припала глазом к дыре, но, кажется, опоздала, потому что сразу же отодвинулась и села, скрестив ноги и с оружием в руках. Ипполита поежилась от предрассветного холода, блеснуло лезвие. Короткая рубашка открывала нагие руки и стройные длинные ноги, покрытые тонкими шелковинками – как буковые орешки. Наконец она попробовала острие кончиком пальца, положила кинжал на одеяло и некоторое время сидела, обхватив плечи руками. Она глядела на пол возле постели; я вспомнил, хотя и не мог шевельнуться, чтобы посмотреть, что именно туда она положила меч.
Наконец она воздела руки в молитве и обратила лицо не к луне, а к пыльным балкам крыши. Взяла кинжал в руки, скользнула на пол и осторожно направилась ко мне.
Теперь она увидит, открыты ли мои глаза, и я полностью сомкнул их. Я ощутил на себе ее легкое дыхание, запах теплой рубашки и волос. Будь на ее месте любая другая женщина в мире, я бы со смехом вскочил и заключил ее в свои объятия. Но как человек, связанный обязательством богу, я не мог этого сделать. Я не знал, чьей властью вершится все это, но власть эта отдала повеление, что стало сильнее данного мне обета. Теперь Ипполита не была более царицей и повиновалась какому-то другому, неведомому закону. Но все же я не мог так поступить. Я лежал, прислушиваясь к биению своего сердца и ее дыханию. Я вспомнил, как пронзил мой щит ее дротик, и подумал: «Если смерть и придет ко мне, она будет легкой». Ожидание казалось мне бесконечным, а сердце стучало: «Ты знал, ты знал…»
Она склонилась надо мной и вдохнула.
«Готовится», – подумал я. И тут к лицу моему прикоснулась – не рука и не бронза, а капля теплой воды.
Она ушла, я слышал ее легкую поступь. С сонным стоном я повернулся на бок – чтобы видеть ее – и замер.
Угли снаружи сгребли, над ними поднялось быстрое пламя, осветившее ее слезы, пока она пыталась смолчать. Тыльная сторона руки стискивала нож и зажимала рот. Груди подрагивали под тонкой белой тканью. Она подняла подол, чтобы утереть слезы, но я не ощутил прилива желания. Мне было так жаль ее. Я хотел было заговорить, но побоялся посрамить гордость.
Спустя некоторое время она притихла. Руки упали по бокам, прямая словно копье, она застыла, глядя перед собой. А потом медленно подняла кинжал вверх к небесам, словно бы делая приношение. Губы ее шевельнулись, а руки заметались, свивая тонкий узор. Я смотрел на нее, удивляясь, а потом вспомнил: этим ритуалом начиналась пляска. Она вновь воздела кинжал, пальцы побелели на рукояти, острие застыло над грудью.
На Крите долгую жизнь на арене даровала мне быстрота, но никогда мне не приводилось двигаться настолько быстро. Я подоспел к ней, еще толком не осознав, что творится; одна рука моя обняла ее за плечи, другая стиснула запястье.
Забрав нож, я швырнул его в угол и, не выпуская плеч, отодвинулся, чтобы не забыться. Она сотрясалась, как струна на арфе после прикосновения музыканта, и давилась, пытаясь удержать слезы, словно бы в них было что-то неестественное.
– Не надо, девочка, – сказал я. – Все кончено, успокойся.
Речь берегового народа начисто вылетела из ее головы. Ее глаза не отрывались от моего лица, задавая вопросы, которых не позволила бы задать ей ее гордость, даже знай она нужные слова.
– Ложись, – проговорил я. – Замерзнешь. – Сев рядом с ней на постель, я укутал ее одеялом и крикнул в окно часовому: – Принеси мне горшок с жаром.
Он отвечал с удивлением; я слышал, как снаружи забормотали. Я обернулся к ней и сказал:
– Ты знаешь, как называют воина, часто рискующего жизнью из-за пустяков. Куда более стоит жизни великое. Так я считал.
– Ты победил. – Она смотрела вниз, и я едва слышал ее голос. – Ты бился честно, поэтому… – Пальцы ее впились в складку одеяла.
Снаружи поскребся и кашлянул страж. Он принес огня в глиняной чаше. Я принял у него чашу в дверях и поставил у ног Ипполиты на земляной пол. Она сидела, глядя в огонь, и не пошевелилась, когда я сел рядом.
– Теперь я пригляжу, чтобы до рассвета тебя никто не побеспокоил. Усни, если хочешь.
Она молча смотрела на уголья.
– Не горюй, – сказал я, – ты была доброй подругой у своего очага, верной своему воинскому обету.
Она затрясла головой и что-то пробормотала. Я легко мог понять ее: «Но нарушила другой».
– Мы люди смертные, – сказал я. – И не способны на многое. Скверно было бы, если бы боги стали несправедливей людей.
Она не отвечала; сидя с ней рядом, я понимал, что она просто не может этого сделать. Она была воином, но сейчас нуждалась в утешении, поэтому, обняв ее, я негромко спросил:
– Что с тобой?