Короткий зимний день ещё не совсем угас, когда я, нагруженный только что добытой олениной, сел передохнуть на поваленную бурей ель. Опершись тяжёлым рюкзаком о толстые сучья, с удовольствием раскинул на снегу уставшие ноги, прикидывая, успею ли выбраться засветло из ключа Угрюмого. Здесь, за поворотом шумящей под наледью горной речки мне, наконец-то, повезло: после долгого преследования я увидел в осиннике двух изюбров. Олениха осторожно, словно нехотя, грызла стылую кору осинок. Бык, увенчанный короной блестевших под вечерним солнцем рогов, стоял неподвижно. Какие-то секунды, поднимая карабин, я любовался грациозным зверем. Через мгновение рогач заметил меня и вскинулся в прыжке, но выстрел опередил его. Пуля, угодившая под левую лопатку, уложила таёжного красавца на чистый снежок у края наледи, и не теряя времени, я приступил к свежеванию туши. Работал я споро. Быстро снял шкуру, освободил тушу от парных внутренностей и набил рюкзак слегка подстывшей грудинкой, не забыл прихватить главное лакомство - печёнку. Снегом, валежником укрыл оставшееся мясо и лишь тогда позволил себе немного расслабиться.
Распадок, принесший мне удачу, неслышно потонул в синих сумерках, но там, где всё ниже к устью Угрюмого спускались со скалистых откосов чёрные ели, ещё багровел закат, и блики его золотили неровную кайму горизонта. Прежде, чем темнота окончательно поглотит тайгу, я дотащу свою ношу до низовья ключа, а там каких-то пять-шесть километров по старой лесовозной дороге и вот оно - зимовье - с жарко натопленной печкой, с дымящейся на столе свежениной и приветливым дедом Дымарём.
Так думал я, прилаживая карабин к плечу, и решительно поднимаясь с валежины. Вдруг страшный приступ почечной колики заставил меня распластаться на снегу. Дикая боль железным капканом сдавила левый бок и низ живота. Не отпуская ни на миг, напротив, она усиливалась. Я стонал, скрипел зубами и корчился на снегу, чувствуя, как немеют руки и ноги. Даже язык и губы стали вялыми и непослушными. Мелкий колючий снежок засыпал меня в этом сумрачном ущелье. Понимая, что погибну от колики или замёрзну, если не встану, я продолжал лежать посреди молча обступивших меня скалистых утёсов, равнодушный и безразличный ко всему, кроме не утихающей боли. Не знаю, сколько времени длились эти невыносимые мучения, но уже в темноте кто-то взял карабин из моих цепенеющих рук, поднял меня и понёс...
Очнулся я на соломенном тюфяке незнакомого мне зимовья. В узкое оконце сквозь ситцевую занавеску проглядывало полуденное январское солнце. С прокопчённых бревенчатых стен свисали связки беличьих, колонковых и соболиных шкурок. Большие лесные мухи, почуяв тепло, повылезли из щелей и глухо гудели под низким потолком. Боясь шевельнуться, я скосил глаза и увидел на столе, сколоченном из березовых горбылей, кастрюлю с водой, пучки трав. На большом гвозде, вбитом в простенок, висел мой карабин.
Силясь вспомнить, как очутился здесь, я прикрыл глаза, но тотчас открыл их, услышав чьи-то шаги за дверью. Кто-то здоровый и сильный, судя по огромной охапке дров, сброшенной у печки, вошёл в избушку и принялся бренчать умывальником. Он долго мыл руки. Намыливал, смывал и лишь потом тщательно вытер их. Несколько раздражённый долгим умыванием, столь непривычным среди не отличавшихся чистоплотностью охотников, я перебирал в памяти всех знакомых промысловиков, кто мог бы оказаться хозяином этого зимовья. И вздрогнул, увидев перед собой до отвратительности безобразное лицо Гаврилы Скитальца - так звали в тайге лесного бродягу, известного мне до той поры лишь по рассказам егерей и охотников. Гаврила напомнил мне урода Квазимодо. Литературный герой выглядел бы куда страшнее, если бы великий романист писал его с Гаврилы Скитальца. Голый череп в красных бороздах, сплющенный наростами левый глаз и вытаращенный, без век, правый... Расплющенный нос... Разорванный рот с обнаженной десной и оторванной верхней губой... Искривленная нижняя челюсть с оскаленными, наполовину выбитыми зубами... Неестественно оттопыренное ухо... Редкие клочки бороды на искривленном лице дополняли портрет наклонившегося надо мной незнакомца. Нисколько не сомневаясь в добрых намерениях обезображенного увечьями человека, ибо, кто же, как не он вытащил меня из ущелья, освободил от приступов боли и уложил на эти сучковатые нары, я всё же внутренне содрогнулся от прикосновения рук одетого в чистую клетчатую рубаху хромого горбуна. Длинные и удивительно белые пальцы изящны. У него руки врача, и я это сразу понял, как только они сделали по оголённому животу несколько крестообразных движений, выискивая болевые места. Многократно слышал я от корневщиков, шишкарей и прочих искателей таёжных приключений о горбатом чудо-лекаре Гавриле Скитальце. И вот сам неожиданно стал его пациентом.