Краска прилила к ее щекам, стало стыдно, так стыдно своего порыва, что она вышла без слов, разве что чуть кивнув напоследок, и вернулась к столику и села и улыбнулась Диме, и старалась больше не смотреть в его сторону, и поклялась себе больше никогда не смотреть в его сторону, но где-то внутри нее кошка проснулась, сощурилась, и охотница выгнула спину, спросила себя – не из металла же он, не из стали, есть же брешь в его превосходной броне, что-то же должно тронуть его, но что? Вот как тогда на балконе, когда он бросился к ней, в его мертвых глазах был же такой живой страх, и когда он увидел ее в коридоре, не удивление, не тень ли живого чувства мелькнула в глазах?
Он растает, решила, он обязан растаять, он обязан проникнуться, ведь он еще не стар, и я не так уродлива, он будет еще смотреть на меня, с тревогой, с живым чувством, я найду брешь в его панцире, подцеплю острым коготком и вытащу наружу его живое, горячее сердце, и он будет, обязательно будет – я не знаю, как и когда, но я уверена – он будет… Но даже внутри себя не могла закончить эту мысль.
Было ли когда-нибудь по-другому? Она знала – но не решалась помнить. Признавая только то, что твердили день за днем официальные источники, она и не хотела находить несостыковки. Ада родилась в мире, который стремительно менялся, но заметила это только в тринадцать лет – со смертью отца. До того она жила в тихой, уютной, затхлой безопасности родительского крова. Это был Старый Город, старая жизнь, с узкими – таких сейчас и не увидишь нигде – тихими улицами, неровными, почти дикими парками, буйной природой по весне, травой и разбитыми тротуарами. Там, в детстве, была маленькая даже с высоты ее детского роста, квартира с кухней, гостиной, где она спала, родительской комнатой и кабинетом, где как медведь в берлоге прятался ее отец.
Там, в детстве, были редкие прогулки и постоянные таблетки – она много болела и нечасто выходила на улицу. Там, в детстве, была постоянная тяжесть в груди, кашель, вечно усталая, красивая мама, тонкая как струна, изможденная своими домашними обязанностями и работой в школе – она трудилась учительницей начальных классов. Мама уходила с утра на работу, оставляя их с отцом в волшебном мире бесконечных пыльных шкафов и тишины. Папа давал Аде в руки толстую книгу – и неважно были там картинки или нет – оставлял сидеть в гостиной, а сам запирался в кабинете. Шуметь было нельзя – она помнила – папа работал. Историк по профессии, он занимался общим анализом первой половины двадцать первого века, включая историю литературы, войн и религий. Никто и никогда не знал, с чего ее отец взял, что кому-то нужен такой научный труд, но вся семья жила в священном трепете перед важностью этой работы.
Изредка ей разрешалось заглянуть в кабинет с условием ничего там не трогать и вести себя тихо – и она очень любила эти моменты. Сидела, смирно сложив руки на сдвинутых коленках, и во все глаза смотрела на большого, склонившегося над своими бумагами отца, на складки и морщины на его огромном лице, на то, как его светлые глаза бегали от строчки к строчке и как иногда лицо его вдруг вспыхивало радостью, восторгом, преображая усталую старость.
Она рано научилась читать и глотала все книги подряд – все те случайные книги, которые он давал ей. Он не тратил время на выбор для нее чтения, подходящего ей по возрасту, и в ее маленькой голове перемешивались причудливо страшный мир Оруэлла и усталая прелесть Пруста, детские сказки и саркастичность Бальзака, детективы Конан Дойля и древнегреческие мифы. Она как губка впитывала слова и строчки, запоминая все, что читала, и почти ничего из прочитанного не понимала. Она любила книги, в которых не знала половину слов – ей казалось, что она творит волшебство. Ее гибкая детская память позволяла узнавать сложные слова, встречая их из книги в книгу, даже не понимая смысла. Ее пытливый ум через несколько лет позволил самой догадаться о смысле прочитанного. А еще она запоминала – каждое слово, каждую запятую, каждую мысль – и поначалу ей не приходило в голову, что в этой способности есть нечто выдающееся. Она помнила себя чуть ли не с младенчества, особенно то, что люди говорили, стоя рядом с ней, еще ничего не понимающим младенцем, но воспоминания оставались расплывчатыми. Печатное слово она запоминала без искажений.
Мама приходила поздно – ей приходилось брать учеников, потому что нужно было кормить семью, хотя детям в начальной школе дополнительные занятия почти не требовались. Домой она никогда учеников не водила, чтобы не мешать своему больному ребенку и погруженному в научный труд мужу. Ада никогда не задавалась вопросом, кто из них – она или ее отец – на самом деле был причиной такого решения, кому она боялась помешать в первую очередь, потому что, фактически, это значило спросить: «мама, а кого ты любишь больше?» А она боялась услышать ответ.