Ада помнила, что мама обожала отца. Она никогда не роптала на то, что его не финансируемая научная работа поставила семью на самую грань нищеты. Она восхищалась его умом, и считала, что, когда его труд будет закончен, вся семья будет вознаграждена за годы лишений. И даже несмотря на то, что вознаграждение все откладывалось и откладывалось, она тихо и верно выполняла свои обязанности ни разу – насколько помнила Ада – не теряла надежды. Кажется, даже если бы его труд никогда бы не был оценен, это не поколебало бы ее тихой, почти фанатичной веры. Она положила свою жизнь на алтарь, и спустя много лет Ада иногда задумывалась – в те редкие моменты, когда вспомнила свое детство – как же сильно она похожа на мать. Они обе пытались найти себе идола, чтобы поклоняться ему. Матери повезло, а Аде нет – вот и вся разница.
Когда пришло время Аде идти в школу, против этого резко выступил отец, повергая мать в полное отчаяние. Она приняла это с тем стоическим мужеством, которое было свойственно ее характеру, но часто Ада видела ужас в глазах матери, ужас и холодное, невыносимое отчаяние. Отец был непреклонен, хотя обычно он не вмешивался в воспитание дочери. Он утверждал, что дома сможет научить девочку всему, что нужно, а чему не сможет – то ей объяснят приходящие учителя. Это стало бы еще одной статьей расходов для едва сводившей концы с концами семьи, но он не желал слушать возражений. Он так упорствовал, что даже пригрозил бросить свою работу и найти заработок. Мать была поражена настолько, что тут же бросила споры. И только взгляд, который она с тех пор то и дело бросала на дочь говорил о том, кого именно она винит в произошедшем. Домашнее обучение получилось скомканным и односторонним – Ада прекрасна знала литературу, чуть хуже историю, а вот с естественными и точными науками все было гораздо сложнее. Приглашенные учителя находили ее способной, даже слишком способной. Она задавала вопросы, на которые эти провинциальные менторы не имели ответов. Врать и выкручиваться не имело смысла, раздражающе хорошая память девочки позволяла ей проверять информацию в книгах и том, что осталось от всемирной паутины ко второй половине двадцать первого века. А когда находила, что учителя ошиблись или соврали, считала своим долгом им об этом сообщить. Спорить с ней было бесполезно, объяснять, что она все не так поняла – тем более. Она могла слово в слово повторить все сказанное учителем. Ее феноменальная память в семье воспринималась как нечто само собой разумеющееся, и скорее вызывала беспокойство, чем являлась поводом для гордости. Память в Объединенной Евразии никогда не считалась особенным достоинством.
Однажды, когда ей было лет семь, Ада, нарушая все правила, поздно вечером постучалась в кабинет отца, напуганная, заплаканная.
– Папа, – всхлипывая, она подошла к отцу, который недовольно оторвавшись от своей работы, вопросительно смотрел на тонкокостного, бледного ребенка. Мгновение и недовольство на его лице вытеснила жалость, и Ада всхлипнула громче, проверяя эффект.
– Да, милая, – тихо отозвался он, отодвигая бумаги, и притягивая ее к себе.– Что случилось?
– Дядя в телевизоре… – она уже знала, как всегда знают это наблюдательные дети, что тихие слезы куда эффективнее истерик. Прижалась к нему, чувствуя себя защищенной в тени всезнающего великана. – …соврал.
Она залилась слезами, непритворными, испуганными – родители говорят, что врать нельзя, а по телевизору врут. Вчера говорили одно, а сегодня совсем другое и все делают вид, что так и нужно и будто совсем не помнят, что было сказано вчера. А она помнила, и это ее пугало.
И без расспросов отец понимал, в чем дело. В своих речах политики, особенно президент, говорили только о свободе, отсутствии запретов и власти народа. Но в действительности список запрещенной литературы, кино, даже музыки ширился с каждым днем. А может быть, речь шла об инфляции – вопреки официальным объявлениям о том, как дешевеет жизнь, цены продолжали расти.
– А может быть, он не соврал? – Это было единственное, что отец смог ответить ей. Как еще объяснить ребенку, что нужно принимать происходящее так, как есть, не лезть в политику, не заниматься ерундой. У ее отца было призвание, долг перед наукой и людьми, и он не желал отвлекаться на злободневные проблемы. Он искренне считал, что каждый должен знать свое место и не вмешиваться в то, в чем не очень разбирается. – Ты не думаешь, что он мог ошибиться?
– А разве дяди-президенты ошибаются? – Удивленно пролепетала она.
– Конечно, – рассмеялся отец. – Они такие же люди, как мы с тобой. Помнишь, ты неправильно прочитала слово в той книжке, которую я тебе давал? Ты ошиблась, и тебе было стыдно. И он, наверное, ошибся – представляешь, как стыдно теперь ему? Ведь он же хочет сделать как лучше, – он щелкнул ее по носу, и Ада, наконец, улыбнулась.