Время! С каким азартом оно завтракает нашей молодостью, с каким упоением обедает нашей зрелостью, с каким наслаждением по-хозяйски, не торопясь, ужинает нашей старостью. Я не боюсь смерти. Я боюсь умереть.
И слаще нет святости и очищения духа, чем в его дождях, амальгаме его зеркал, траве и яблоке, забытом средь крошева. И плавает, и растекается бесконечный белый цвет его картин. И невинные его мальчики с глазами ангелов, хлебнувших войны и голода, с бесконечными главными вопросами вырастают во взрослых мужчин и остаются при этом беззащитными и неприкаянными. И непременная тонкость происходящего со всеми, включая тебя и меня, превращает моментальные два часа в нашу бесконечность во вселенной.
При бесконечности течения плана – внезапное резкое падение тела, и понимаешь, насколько зыбко наше спокойствие и как не уверен в себе наш мир. В кадре живет театр и бросает происходящее на пленке под ноги. Я в воронке соучастия.
И так, пласт за пластом, он соскребает накипь моих лет, и потому я беззащитна, и потому плачу. Но, поплакав ребенком, навсегда отлученным от родного и теплого, я вдруг неожиданно для себя расцветаю. Водой из голубенькой детской лейки он поливает росток души, чтобы тот не очерствел.
Все это о бессмертии. Бессмертии доброты, которая суть веры. В каждом кадре он пытается оградить, спасти, наполнить светом и глубиной. В каждом кадре он защищает от суеты и подчиняет особому своему темпоритму, увлекающему сознание вглубь себя самого. Доброта не бывает суетлива. Искусство пахнет ладаном, а не попкорном.
И чтобы родились юные силы жить дальше, нужно совсем немного – включить любую его картину. И нужно очень много – позволить себе остаться живым.
Для тех, кто верит, есть Бог. Я знаю, где его искать.
Тарковский.
Такое время, такая вера