Чукотка – полигоны заброшенных шахт, тундра, что была мне в рост, запах кедровых орехов, который до сих пор в порах моей шеи, наст с замерзшими в нем ключами от дома, курчавый ягель, прибитый сединой, и постоянное искушение «наступить – не наступить, а что, интересно, будет?», бледно-оранжевая морошка, шикша – черный связанный язык, и в каждой ягодке ровно столько влаги, чтобы захотеть еще и еще. Невозможно уйти. Остаться тоже было нельзя.
Родителей манили горизонты. А русский Север – он же такой большой и неисхоженный, не говоря уже об исключительно прозаической подробности: надо было спасаться бегством от злости и желчности людей, налетевших гортанной стаей на мою маму, только что бросившую отца и влюбившуюся в харизматичного хирурга, тоже решившегося на все ради нее. Они увидели друг друга в какой-то забубенной столовке, поцеловались, и у меня появился тятя – так я звала и зову его, чудесного и бесхребетного, щедрого и смешного. Жить тайно было не в их кодексе чести, случились свадьба и слезы моего отца на холодильнике, что был ему по пояс, а я все смотрела, смотрела, смотрела на его слезы, первые мужские слезы в моей жизни, и – о, жестокость детей – ничего не чувствовала тогда, обветренная первоклашка, ни-че-го, кроме какого-то жутковатого любопытства зверька. И мы улетели.
Говоря о северной воздушной навигации, прежде всего стоит декларировать ее абсолютную нестабильность. Задумываясь об отпуске «на материк» – так северные зовут Большую землю, где Москва, Кремль и белые березки по шоссе из аэропорта Домодедово, – задумываясь о том, сколько дней закладывать на дорогу, каждый, без преувеличения каждый северянин, произносит фразу «если повезет». И очень часто не везет, и четверть отпуска проходит в аэропорту. Не в людях дело, не в халатности и отсутствии четко работающих служб. Дело в пурге. Вы спали когда-нибудь десять дней на стойке приема телеграмм в беринговском порту, надежно встряв в нелетную? Пурга… Пурга – слово густого синего цвета. Борт все не выпускают и не выпускают, и народ прибавляется, роится, гудит, и многих уже знаешь в лицо, а с некоторыми уже хочешь встретиться взглядом. Дни становятся временными отрезками со странным неуловимым их течением без четких занятий и тем более расписания. Время отмечает периодически включающийся бубнящий голос. Его миссия – сообщить очередную задержку рейса. И он сообщает, и никто не удивлен и не расстроен особо. Публика уже не ждет иного текста. А я, признаться, пару раз выдыхала с облегчением, расслышав в очередном бу-бу-бу едва различимое «ваш рейс задерживается». На голос, впрочем, скоро вообще перестаешь обращать внимание, погруженный в состояние, близкое к просветлению от бесконечности времени и отсутствия каких-либо целей и ориентиров. Жизнь ради самой жизни, и не важно где. Более всего отчего-то мне нравился вечер, когда зажигали желтки ламп, и становилось уютно. Барак с громким именем «Аэропорт» превращался в крепость посреди тундры, а мы – в ее защитников. Людское море теплело, ужинало, рокотало, шепталось, смеялось, курило и в итоге располагалось на полу, на заплеванных скамьях, прилаженных под ноги колченогих дефективных табуретах. Стелились газеты, под головы приминались шапки, и, сложив руки на груди, улей засыпал. Ежевечерне меня пристраивали на стойку почтового отделения, и все ночи подряд я вдыхала запах ежика молодого солдатика-призывника, спящего голова к голове со мной на той же стойке, на тех же газетах с разницею разве что в номер выпуска.
И так мы покинули Чукотку, чтобы полюбить Колыму.
Ненавижу убито-популярную фразу про «лучше вы к нам». Харизма Андрея Миронова вписала ее в историю советского кинематографа навечно. Спорить глупо: история без купюр, и вышки, и ссылки, и зоны, и золото – это все было и есть. Но когда какой-нибудь Вован из «Челябы», гнусно осклабясь мне в лицо, выдыхал: «Лучше вы к нам, гы-гы-гы», – хотелось приложить свой кулак к его скуле. Хотелось защитить удивительно красивую территорию севера с именем, в котором грубая русская «ы» смягчается родным каждому «ма».