Я тут же сворачивал во дворы, и дурное чувство отпускало. День снова катился по накатанной. Мои шаги отражались слякотным эхом в подворотнях, пересчитывали каменные ступени подъезда. И все же в сердце оставалось тонкое, как отзвук клавиш отцовского пианино, ощущение: ты не попался.
Кому? Или, может быть, чему? Я не знал.
В отрочестве странная способность угасла, будто я перестал нуждаться в ее защите, изгладилась из памяти вместе с другими причудами и фантазиями младости.
Я вспомнил о ней лишь в двадцать пять лет. Когда меня впервые вызвали повесткой в Дом, что стоял на той площади, как раз напротив красно-белого костела. В детстве я его не примечал и не боялся. Знал, что где-то в городе есть недобрый Дом, где исчезают люди, но думал на другое здание совсем в другой стороне, за рекой. А в двадцать пять я уже был хорошо осведомлен.
Там, на площади, все и повторилось: случайный прохожий, внезапный страх, притяжение чужих невидимых следов. Мизансцена будто символически повторяла то, что произошло в моей жизни: я действительно, так сказать, попал в чужой след, в притяжение судьбы другого человека, – именно поэтому меня и пригласили в Дом на площади.
Возвратившийся ребяческий страх усугубил мой новый, взрослый страх. Мне почудилось, что я с ранних лет был, выходит, обречен злу и лишь чудом избег его силков. А теперь уже поздно сворачивать во дворы, прятаться и увертываться. Отсрочек больше не будет, и надо, увы, нести себя этому злу в пасть. Другого выхода нет.
И я бы пришел в Дом таким, заранее покорным, готовым сдаться. Идти-то оставалось шагов двести, не больше. Но здоровенная белая чайка, из тех, что залетают в город с дальнего моря, сидят, глупо-значительные, на колокольне закрытого, превращенного в склад костела, облегчилась, взлетая с урны, плеснула мне в лицо жидкой желтой дрисни, склеившей волосы и затекшей за воротник.
Меня вырвало. Не столько от смрада, сколько от неожиданности и от того замешанного на мнительности ужаса, в который ввергают неуверенных в себе и потому подчеркнуто приверженных чистоте и порядку людей мерзкие шуточки жизни.
Но, утеревшись кое-как носовым платком, я сел на скамейку и рассмеялся. Там, куда я шел, меня должны были макнуть лицом в дерьмо – и вот пожалуйста. Как же я, измаранный и вонючий, хохотал!
Таким, обгаженным, я и явился к
Теперь я снова хожу в тот Дом.
В кабинете, где меня допрашивали, ныне подсобные помещения архива. А стены те же, неровные и бугристые, с потеками и наплывами. Тогда мне мерещилось, что это людские муки отложились, запечатлелись в штукатурке. Сейчас я вижу, что это просто плохая работа. Мучить людей они научились, а вот штукатурить стены – нет.
Из читального зала на втором этаже видны площадь, красно-белый костел, скамейка, рядом с которой меня обгадила чайка. Окна коридора выходят в замкнутый дворик бывшей внутренней тюрьмы, в желтый квадратный колодец.
Он вовсе не выглядит зловещим, этот дворик. Он теперь часть музея. И туристы входят в решетчатую клетку для прогулок, пытаясь – во всяком случае, по мысли устроителей музея, – примерить на себя отчаяние узников.
Я, увы, не верю в эту благонамеренную педагогику, хотя и признаю за ней право на существование. По моему опыту, к настоящей встрече со злом нельзя подготовиться, натренироваться. Она всегда застает врасплох. И чудо, истинное чудо, как раз и состоит в том, что находится тот, кто сперва так же растерян, как все остальные, кто сверстник своих сверстников, брат братьев или сестра сестер, – но на этом человеке зло не оставит печати, сколько бы оно ни тщилось.
Это, как вы понимаете, не я.
Да, я возвратился в Город, где я не был четырнадцать лет. Наше жилье здесь давно продано. Я долго выбирал, где остановиться, листал
Но Город своенравно показывал, что таких мест нет. И вдруг, когда я обновил страничку поиска, выскочила эта квартира. Название улицы я не распознал, Липовая и Липовая. Посмотрел на
Дом?
Дом двадцать один.
Тот самый.