Я всмотрелся в фотографии квартиры. Все было другое. Фиолетовые стены. Розовый потолок. Надутые, как силиконовые губы, белые кожаные кресла. Будто кто-то, ретивый, как ребенок, которому впервые попали в руки цветные фломастеры, пытался закрасить прошлое этих комнат. Но я их узнал по виду из окна кухни: кирпичная труба котельной со ржавыми скобами лесенки торчит ровно в центре рамы.
Дом двадцать один, квартира четырнадцать.
Тут жил и умер тот, ради кого я приехал в архив. Я старался не думать об этой квартире. Не собирался даже проходить по той улице. Хотел быть беспристрастным. Но кто-то отменил бронь, и квартира сама позвала меня: приходи.
Тот, кто умер в ней, не оставил законных наследников. После похорон меня вызвали к нотариусу и в присутствии двух офицеров в штатском зачитали последнюю волю покойного: все свое имущество и труды он завещал мне.
В тот миг я чуть было его не проклял. Потому что он – буквально – проклял меня.
Госбезопасность прекрасно знала, что у него были давние друзья. Были единомышленники. Почему же не им? Почему – молодому человеку, с которым он едва знаком?
В их власти было отменить завещание юридически. Скрыть его, уничтожить. Но они предпочли разыграть оперативную комбинацию. Во-первых, они были вынуждены, – время уже не то, прежнее, – следовать некоторым правилам. А во-вторых – непредвиденность завещания указывала на тайну. На связь, которую они упустили.
И они вцепились в меня.
Привезли, после оглашения завещания, в его квартиру; тогда-то я и был в ней первый и единственный раз.
В квартире шел обыск. Они не стеснялись, конечно. Наверное, я должен был спросить про ордер. Но я был слишком зол на него, на непрошеного дарителя. Зол и испуган. Просидел шесть часов на кухне, уйти мне не позволили: вещи-то как бы уже мои.
Потом, поздним вечером, они подогнали тентованный грузовик и вывезли всю обстановку.
– Сугубая формальность, – вдруг по-отечески сказал мне руководивший обыском офицер. – Квартиру-то мы опечатываем. Она теперь принадлежит государству. А вещи у нас пока полежат на складе. У вас, мы знаем, стесненные жилищные условия. Вы определитесь, где будете хранить. И мы все по описи передадим.
Удивительно, но я и вправду поверил, что это формальность. Обыск-то завершен. Ничего не найдено. Пусть у них и полежат, думал я. Мне вывозить некуда. Да и незачем.
Однако уже через неделю мне позвонил домой давешний офицер и вкрадчиво спросил:
– Что же вы свое имущество не забираете? У нас тут, знаете ли, не камера хранения. Нехорошо.
– Так грузовик нужен, не могу найти, – попытался я отпереться.
– Ну, с транспортом мы вам поможем, – деловито сообщил офицер. – Завтра за вами зайдет машина.
Меня привезли на ведомственную автобазу. Я даже успокоился; где ж им еще хранить нежданную утварь? Успокоился и расслабился. Договорился накануне, что вещи отправятся в пустующий сельский дом одного приятеля.
Тут меня и поймали. Просто ввели в ангар и включили – с секундным опозданием – яркий свет.
Вещи были тут. Они были расставлены, повторяя порядок квартиры, только масштаб увеличился. Рядом с каждым предметом мебели аккуратно разложили его содержимое.
И все было распорото. Распилено. Разрезано. Выпотрошено и вывернуто наизнанку. Я представил, как их привезли сюда, разложили по чертежу, пронумеровали, сфотографировали. Достали ножи, ножовки, ножницы, молотки, фомки. Начали расчленять на лоскуты одежду, разбирать и простукивать мебель. Взрезать продавленную мякоть кресел и диванов. Раздирать книжные переплеты: Конан Дойль ли под обложкой Конан Дойля?
Мне стало дурно. До этого я не представлял до конца, насколько им важно знать: написал
А потом – примутся за наследника. Меня и привезли сюда показать, что меня ждет. И я бы отдал, отдал им его рукопись. Если бы она у меня была.
И, чтобы показать, что я все понимаю, что я чист пред ними, я сказал:
– Скажите, пожалуйста, а как заявить об отказе от наследства в пользу государства?
Можно сказать, что я отрекся.
Да. Можно так сказать.
Они все равно следили за мной. Теперь я знаю, что это называется ДОН, дело оперативного наблюдения. Оно ведется три года и продлевается, если нужно. Мое не продлили. Думаю, за три года даже они, недоверчивые, убедились, что я не знаю никакого тайника в пригородном лесу, где лежали бы его рукописи, загодя вынесенные из дома.
Они прекрасно знали, что рукописей нет. Сами сделали все, чтобы слова не легли на бумагу. И они же верили, что можно чудом написать текст у них под носом. Написать и спрятать.
Что ж. В конце концов они оказались правы.
Мой ДОН не сохранился. Я был мелкой сошкой. Срок хранения истек, и его уничтожили. Есть только запись в журнале регистрации ДОУ, дел оперативного учета, даты открытия, закрытия и уничтожения.
У моего дарителя было дело другого типа. Не ДОН, а ДОР: дело оперативной разработки.
Тридцать четыре тома. Ровно по триста страниц в каждом.
С писательской точки зрения – целое собрание сочинений.