Остров – стоянка, пересадка, маяк. Те птицы, что не садятся отдыхать, все равно ориентируются на него, отталкиваются от его гор, поворачивая на новые курсы. Остров стягивает к себе их полетные формации, их клинья, как настоящий птичий аэропорт.
И меня мучает инстинктивная геометрия этих клиньев, возникшая тогда, когда человек еще не изобрел треугольника. Я завидую выверенной аэродинамике их тел, созданных для магистрального полета. Не для парения в поисках жертвы, как у сухопутных хищных птиц. Не для стремительного нырка, как у бакланов. А для длительного преодоления пространства, для перелетов между континентами.
Пока длятся миграции, я ухожу на эти недели в подполье, живу сумрачной жизнью земли, пока в небе не умолкнут наконец кличи перелетных стай.
Да, жизнь земли ныне ближе мне. Я приветствую в запустелом саду ежей и лисиц, привечаю в горах кабанов, муфлонов, пришедших к сокрытому водопою. Я учусь их повадкам, уловкам жителей земли, не имеющих крыльев, обреченных несвободе.
Под известняковой плитой в середине сада живет скорпион, старик с единственной клешней. Я зову его Гарри. Почему Гарри? Потому что мой “фэлкон” назывался Гарри. Это было его рабочее имечко и позывной.
А когда нас с Гарри сбили ракетой ЗРК, я сам превратился в тварь земли. Прятался в каменистых холмах, где нет растений, а тень бывает только в пещерах. Виделся только со скорпионами. Добывал воду, оставшуюся с весенних дождей в глубоких, похожих на высокогорлые кувшины промоинах в гранитах, опуская туда связанные полоски ткани, вырезанные из нательного белья, высасывал влагу и оставлял каплю скорпионам. Там я перестал быть военным летчиком, ибо пожил жизнью скорпиона под камнями.
Теперь я Адам в ненужном ему Эдеме. Я пытаюсь удобрять землю и сажать злаки, выращивать цветы, но земля не родит, не отвечает мне. Она по-прежнему не моя стихия. А моя, небо, – отвергает меня, и вовсе не потому, что я был сбит или убивал с высоты. За это небо не наказывает, иначе бы у всех стран мира давно закончились боевые пилоты.
…Троодос, вершина, увенчанная куполом радара! Только тут, встав на мыски, устремляясь всей душой вверх, я на миг испытываю призрак прежнего чувства, главного чувства пилота.
Чувства отрыва.
Вы встретите нас, не узнав, кто мы, среди споттеров – фотографов, снимающих взлеты и посадки, вуайеристов от авиации, меряющихся длиной объективов. Среди завсегдатаев кафе с видом на аэропорт, какой-нибудь гадской забегаловки, где подают пересоленный-пережаренный
Нас притягивают кумирни нашей профессии, как птиц тянет в турбины. Но мы, каста изгоев, парии, не смешиваемся с заслуженными ветеранами и отставниками, со списанными по здоровью, выгнанными за нарушения. Им просто запрещено управлять самолетом.
Нам же никто не запрещал – но мы больше не можем.
Нам закрыто небо.
Есть пилоты – и есть летчики,
Для пилота первична машина.
Для летчика первично небо.
Пилот ведет самолет. Он в нем, в дюралевой капсуле.
Летчика ведет небо. Он в нем, а потому – в самолете.
Большинство авиаторов – пилоты.
Летчиков – единицы.
Я летчик.
Был – летчик.
Я всегда спускаюсь с Троодоса ближе к вечеру. На дороге меньше машин, и я разгоняю велосипед на длинных выкатах так, что кажется, он вот-вот взлетит. Это почти полетные скорости: пионеры авиации начинали с меньшего. Тонкая рама вибрирует, становясь контуром чистой энергии, я мчусь, обратившись в движение, в просверк; пережигаю, пускаю в распыл буйное молоко, отпитое с облачных сосцов, и выкатываюсь, опустошенный, на всхолмленную равнину, где пасутся стада коз и овец, с тяжкими выменами, полными молоком земли, обычным молоком, дающим благодатный пахучий сыр.