Вспоминал стихи Ахматовой, Мандельштама, почему-то даже Модеста Гофмана и песни Вертинского, а из современников только Шаламова и Наташу Горбаневскую. Вспоминал очень подходящие к карцеру:
Жалел, что на воле не «жил стихами», как многие мои знакомые в 60е и 70е годы и слишком мало их помню.
Больничного запаса мне хватило дня на два. На карцерной еде я слабел все заметнее, хотя еще мог половину 400 граммовой пайки оставить на вечер. Но черпак каши не согревал, слава Богу, что вода, называемая чаем, была почти кипятком и согревала на несколько минут.
Нормально сидеть на кирпичной оббитой по верху стальным уголком скамейке — опоре шконки на те часы, когда ее отстегивали от стенки, было невозможно — железо просто отмораживало кожу. Единственный выход был сесть на нее с ногами, скрючившись, но и так на тридцати квадратных сантиметрах долго не просидишь. Ночью, когда казалось бы можно было лечь на опущенную от стены доску шконки, отдохнуть тоже почти не удавалось. Я застегивал над головой верхнюю пуговицу куртки, не только голову, но и руки, вынутые из рукавов прижимал к телу и минут через десять, надышав и согревшись под курткой, от дневной усталости удавалось заснуть. Но ноги под куртку поджать было невозможно, согнутые поверх нее они так же мерзли и через час или два я просыпался от того, что все тело билось в судороге о доску шконки. Приходилось вставать, минут пять-десять как-то двигаться, пока не восстанавливалось кровообращение. И опять засыпать до нового стука костей о деревянную доску.
День на четвертый мне показалось, что из трещины в бетонном полу складывается профиль Ахматовой. Потом я увидел на полу целый хоровод, вроде того, что был на картине Черняховского «Провинция», подаренной мне Параджановым. Разница была в том, что я и сам вертелся в хороводе, но одновременно видел себя и весь этот хоровод со стороны.
Не помню в этот ли день или утром на следующий я услышал как в один карцер за другим заходит молодая врач, приехавшая в Верхнеуральск по распределению из Ленинграда и вскоре добившаяся — от ужаса — перевода в другое место. Карцеров было около десятка, она понемногу подходила к моему — крайнему и я подумал — спрячусь от нее за каменной тумбой, притворюсь сумасшедшим, а ведь там, в психушке белые простыни, нормальная еда. И я совсем уже согнулся, спрятался за тумбой и тут вспомнил какую-то прочитанную мной книгу о том, что те, кто притворяются сумасшедшими, считая себя нормальными, на самом деле и впрямь психически больны. И до сих пор я помню почти физическую боль, с которой я разгибался и вылезал из-за тумбы. Врачу я ничего не сказал, но выглядел по-видимому так, что она, не имея права меня освободить из карцера, куда меня отправил начальник тюрьмы, тем не менее добилась, чтобы меня перевели в другой, более теплый карцер, где на, конечно, холодной батарее, уже не было инея. Хороводов и профилей знакомых я там уже не видел — разница в температуре, видимо, была большой — и довольно спокойно досидел в карцере оставшиеся дни.