В этот раз меня уже не посадили в самый холодный карцер и больше никогда не сажали. В результате я и до явно наступающего безумия уже не доходил. И смягчившаяся пеллагра уже не обострялась и я почти нормально ходил — трещины на ступнях и пятках постепенно зарастали. В карцерах, как правило, было много пауков и за неимением другой пищи они нападали друг на друга, некоторым после нападения удавалось вырваться, но не без потерь — скажем, без одной или двух лап. Следить за ними не доставляло мне удовольствия, но все же было каким-то занятием. Вспоминать подолгу стихи мне не удавалось — для этого надо было ходить, а это было не так легко. Нашлось, правда, еще одно занятие. Вскоре после моего ареста Киевскому политехническому институту понадобилась квартира в Москве. Они нашли Тому, уже в новой, купленной мной перед арестом трехкомнатной квартире на Первой Напрудной и предложили ей в обмен четыре комнаты в той же квартире, где жила в двух комнатах мама. Получилось бы, что вся квартира до революции профессора Плотникова теперь оказывалась у наследников другого институтского профессора — моего деда. Квартира эта была гораздо менее торжественной, чем директорская (потихоньку урезаемая, правда) у нас до войны, но она была на первом этаже с большой верандой и двумя — с разных сторон дома — палисадниками, что для детей было бы прекрасно. Будь я на воле, может быть на этот обмен я бы и согласился, но у Томы в Москве была работа, а в Киеве за целый год найти ее она не смогла. Да и никаких друзей в Киеве не оставалось (а в Москве кто-то, конечно, исчез, но кто-то и появился) — Некрасов уехал во Францию, Параджанов был арестован. Тома от обмена отказалась и, конечно, была права.