Камера, куда меня привели, и ее двое обитателей меня сперва совершенно не интересовали. Главным достоинством было то, что у одного из них были запасные тапочки и были они сорок второго размера. У меня после голодовки и карцера начало распухать все тело (началась пеллагра от голода) и особенно ноги. Кожа на них превратилась во что-то вроде рыбной чешуи, а распухли они так, что лопнула кожа на ступнях и даже пятках, я почти совсем не мог ходить и уж во всяком случае мне не годились свои тапочки тридцать восьмого размера.
Однако, прошла неделя, две, даже на тюремном рационе мне становилось легче, я постепенно приходил в себя, хотя, конечно, ни на какую прогулку ходить был не способен. Но в тюрьме уже стало известно, в какой я камере и в то время, когда соседи были на прогулке, мне постучали из соседней камеры и по кружке сказали, что соседи у меня неподходящие и сидеть с ними в одной камере не следует. К этому времени я уже и сам стал способен говорить, расспрашивать, сам что-то рассказывать. У нас установились довольно хорошие отношения и постепенно выяснилось, что один из соседей был какой-то мутный, с сомнительной репутацией, а второй — крупный, черноволосый, очень симпатичный девятнадцатилетний парень был изнасилован своими соседями за то, что оставленный дневальным, когда вся камера ушла на прогулку, не смог от сосущего голода сдержаться и съел чьи-то пайки, да еще запил водой с общественным сахаром. Несчастному парню я скорее сочувствовал и не знаю как бы отнесся к рекомендации воров, сидевших в соседней камере (хоть мне это, конечно бы сильно усложнило жизнь и сделало ее в тюрьме очень запутанной), но, к счастью, все стало на свои места. Люди в таком положении, как этот мой сосед, очень зависимы от администрации, что им скажут, то они вынуждены и делать — ведь теперь их можно превратить совсем в тряпку.
Но провинциальное верхнеуральское начальство было явно озабочено тем, как же меня окончательно доломать, заставить сдаться. И однажды, вернувшись от «кума» мой сосед честно мне рассказал, что написал под диктовку заявление о том, что был со мной знаком в Ленинграде, где я ему давал для распространения какие-то антисоветские листовки и платил ему за это. Но он деньги у меня брал, а листовки не распространяя прямо пачкой бросал в урну, а поэтому не знает их содержания. И кроме того я ему поручал торговать какими-то картинами в золотых рамах. Все это было убого, смешно, но в то же время опасно, а у меня уже хватало сил постоянно писать жалобы в прокуратуру и требовать, чтобы меня перевели в другую камеру — без провокаторов.
Еще около недели они поразмышляли, может быть дали мне еще немного поесть относительно нормальной еды, но потом охранник мне сказал «с вещами» и повел, правда не в другую камеру, а опять в карцер, правда не такой холодный, как был первый. И начался мой год в Верхнеуральске, где каждый месяц двадцать дней я проводил в камере (всегда новой для меня) после чего десять — в карцере. В каком порядке шли эти десять очень разных и всегда трудных, как все новые камеры, я уже не помню. Меня ни разу, как потенциального дезорганизатора не поместили в довольно крупную рабочую камеру. Тюрьма была заинтересована в трудовых показателях и ни воров, ни меня, ни еще двух-трех наиболее неподатливых заключенных в рабочие камеры не сажали. Меняли для них камеры на двоих, на троих (чтобы не было стабильных связей), карцеры (чаще всего для меня) и это была особая сфера интересов начальства.
Впрочем, бывали в тройниках (но недолго) и те, кто обычно был в рабочих камерах, так что и о них можно было узнать много интересного. Вообще же в тюрьме все обо всех знали.