— Три девочки с матерями. Остальные не пришли.Повезло, сказала адвокатша, лето, каникулы — на даче, в лагерях… И еще наш комсорг из института. Требовал расстрелять и чтоб суда не было — не надо говорит, все ясно. Судья на него рявкнула, оборвала. Представляешь, Серый, — адвокат баба, прокурор баба и судья —баба! Я своим ушам не верю — судья за меня! Или я что-то не понял? Когда стала меня спрашивать, конкретно, тут я на нее поглядел. Она меня спрашивает, а я — молчу. Я только фамилию назвал, год рождения, а так — молчу. Что я могу сказать, Вадим? Ты подумай — что я им скажу? Судье и… Я даже тебе не могу… Нет, тебе я скажу, я давно хотел, не получалось. Тебе обязательно, ты поймешь… Этого нельзя говорить…— сказал он шепотом и поглядел на меня.
— Что, Гриша? — спросил я.
— Помнишь наш первый разговор? Ты пришел в камеру и тебя положили рядом со мной возле сортира? Другого места внизу не было — помнишь?
— Помню.
— Я тогда отмахнулся, я об этом и думать не хотел, не то чтоб разговаривать. У меня все силы уходили, чтоб их не слышать — ни Борю, никого. Но ведь так все время, все месяцы, с первого дня!.. Я дураком был, меня спрашивали и я рассказывал. А они — расстрелять, «зеленка», мы бы сами!.. Я не хотел показать, что боюсь. И не боялся. Перестал бояться. Страшней, чем было на Петровке, когда привезли… Такого уже не будет. Остальное мелочь. А тут… День за днем, месяц за месяцем… Потом ты пришел. Я на тебя глядел, слушал… Помнишь, ты перекрестился, когда первый раз сел за стол?
— Да, — сказал я.
— А когда ты ушел, я с Серегой разговаривал, старовером. И я понял… Ты не думай, я крещеный, меня отец крестил. Он давно не живет с матерью, они разошлись, мне пять лет. Потом отец стал брать с собой летом в отпуск. Он… веселый мужик. Один раз были мы в Карелии, там брошеные деревни, пустые разграбленные церкви… Один раз пристал к нам дед с бородой, священник. Кто он, чего там оказался — откуда мне знать, наверно, лет десять было. Только помню, они с отцом ночью пили, разговаривали, а утром отец говорит: тебя, мол, крестить надо. А зачем? Всякое может быть, а если ты будешь крещеный, нам всем легче. Я не понял и сейчас, наверно, не пойму. Но что он меня крестил, тот дед с бородой, помню, и крестик повесил, я его выбросил, когда надел пионерский галстук. В старой церкви — только стены, на одной висела икона, обсыпанная. Знаешь, когда обсыпаются?
— Где это было? — спросил я.
— Не помню, где-то в Карелии. И вот ты послушай, я давно знаю, заметил… Помнишь, Артур говорил, что ему
— Обратил, — сказал я.
— А ты понимаешь что
— Может быть, — сказал я.
— Когда тебя… толкает…
— Что толкает?
Мы сидели на шконках, между нами дубок, за окном стемнело, дневной жар уходил в открытое окно сквозь решку, сквозь почти сплошные «реснички». Гриша первый раз прикурил и теперь дымил непрерывно.
— Мы жили в коммуналке, — говорил Гриша, — я нагляделся на баб… Хотя ничего особенного, коммунал как коммунал, старый дом на Сретенке. Зайдешь к кому в комнату… Да не в том дело, что барахла много, а как они живут! И скандалы, и чему радуются, и блядство — скучно! И разговоры, разговоры — на кухне, по телефону под дверью. Мне все было скучно — и в школе, и в институте… Я жить хотел, понимаешь?.. И у отца, когда он брал меня с собой в отпуск, и у костра — песни, разговоры, с бабами по кустам… Не мог я, понимаешь, Вадим?
— Понимаю, — сказал я, — только ты не договариваешь.
— Я хотел жить не так, как они живут, а как — я и сам не знал. И себя не знал…
Он замолчал, будто поперхнулся.
— Ты чего, Гриша? — спросил я.
— Да ничего! Не верю я, что болен, и врачи врут. Читал я их книги, все понял, там и понимать нечего. Может, я хотел того же, что Артур, а смелости не было, силы не было. Но, знаешь, я думаю, и он того не хочет, это… не он, понимаешь?
— Нет, — сказал я, — теперь я тебя не понимаю.
— Я никому не говорил, а тебе скажу, — Гриша был бледен до синевы. — Давно хотел, а… не мог. Когда я ходил на свои… прогулки, ждал у лифта и… Когда они подходили — в фартучках, с бантами, глядели на меня, а я открывал лифт и… Понимаешь, в чем тут дело?..
Я молчал.
— Ты меня поймешь, я знаю, я никого не могу обидеть, у меня не получится, если и захочу, нет у меня на то никаких… Это был не я, понимаешь?
— Слышу, — сказал я, — я тебя понял.
— Ты и не мог не понять. Но разве я могу сказать об этом судье? Или девчонкам, их матерям, комсоргу, которому надо меня расстрелять, конвою — они меня затоптать готовы! Даже адвокату — один на один? Да и зачем говорить, разве дело в том какой будет приговор?
— Тебя надо было остановить, — сказал я. — Не знаю, каким образом, но… Вот тебя и остановили.