— Помяни, Господи Боже наш, в вере и надежде живота вечнаго, преставльшагося раба Твоего, брата нашего Бориса…— шепчу я, глядя на разлапистое дерево, шумящее листьями прямо проти’в окна камеры.
— Благодарю Тебя, Господи,— шепчу я,— что через раба Твоего и брата нашего Сергия, Тобой ко мне в камеру всаженного, научил Ты меня недостойного молиться Тебе, что был бы я без помощи Твоей, постоянной и неусыпной…
— Помяни, Господи Боже наш,— шепчу я,— в вере и надежди живота вечнаго, представльшагося раба Твоего, брата нашего Бориса, и яко благ и Человеколюбец, отпущаяй грехи и потребляяй неправды, ослаби, остави и прости вся волыная его согрешения и невольная, от всякия узы разреши и от всякия клятвы свободи, остави прегрешения ему, я же от юности, ведомая и неведомая, в деле и слове, и чисто исповеданная, или забвением или студом утаенная, избави его вечныя муки и огня геенскаго и даруй ему. причастие и наслаждение вечных Твоих благих, уготованных любящим Тя, повели, да отпустится от уз плотских и греховных, и приими в мир душу раба Твоего сего Бориса, и покой ю в вечных обителях, со святыми Твоими…
Я не слышал, как открылась дверь, обернулся, когда Федя встал за моей спиной.
— Кимаришь? Покури,—он вытащил все тот же «дымок».
— Что ты со мной… Я понять не могу, Федя, почему ты возникаешь, когда…
— У меня работа такая,— сказал Федя.
— Что ж тогда прокололся, или обманул?.. «Кончилась наука», «подберут камеру», «подкормят», «шевели мозгом»… А меня еще на полгода, а там… Что там?
— А то Бог не знает, что там с тобой будет. Что быть должно. Мало тебя еще катали, если спрашиваешь…
Мне от окна хорошо видно: глаза у него странные, помню первый раз поразили, бешеные были, зрачки, вздрагивали, а сейчас спокойные, твердые — что-то знают, а что — не видно.
— Давай письмо,— говорит Федя.— Прочел?
— У меня нету.
— Съел, что ли?
— Ну.
— Я так и думал. Научили. У нас один говорил: если зайца долго бить, его можно научить зажигать спички. Научили!.. Держи спички, покури. Еще тебе десять минут.
Ушел. Закрыл дверь.
Я выглянул в окно. Гляжу и гляжу на дерево напротив. Шумит, уже листья желтеют. Во-он полетели…
Осень.
— Укрепи мою веру, Господи,— шепчу я,— не оставляй меня надеждой, подари мне любовь…
Что же это такое, думаю я — было все это иди не было… Было. Конечно, было!.. Пахом, Ольга, Арий, Гриша, Саня, Серега, Боря, Матвей… Нина… А еще Андрей Николаич, Зураб, Ося, Коля Шмаков… А Федя? А моя вина, моя беда, а все эти месяцы… А сколько их еще будет?
Не знаю. Я уже ничего не знаю. Тюрьма была. Это я знаю твердо. Б ы л а ? А куда же она делась? Где я?
Более того, внезапно понимаю я, только она одна и была. Тюрьма.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Я никак не мог начать эту книгу, хотя осознавал отчетливо, что это самая важная работа за всю мою чуть ли не сорокалетнюю профессиональную жизнь. Все, что мне удавалось написать прежде, так или иначе, подготавливали этот, по всей вероятности, мой последний роман.
Впрочем, ощущение последней бывало у меня не однажды. Последней казалась мне самая первая моя