— Телевизор украл,— говорит Сева,— А что ты, Машка, с телевизором хотел делать? А я хочу посмотреть — кто там у него внутри, может, дети… А зачем тебе дети? В жмурки играть…
— Что ж его тут держат?
— Был на экспертизе — и обратно. Боольшой преступник… При Гарике его не трогали, теперь всякое может быть.
— А что он делает с тряпками?
— Спроси, он тебе объяснит. Костюм будет шить. Мне, говорит, мамка нашла невесту, костюм к свадьбе…
Когда они ушли, Иван, все это время лежавший к нам спиной, повернулся и поглядел на меня:
— Много болтаешь, Серый, а зачем — не понять.
— Мне все равно, я намолчался.
— Это мне все равно. Гарику надо было десять, боялся двенадцати, а мне меньше двенадцати не дадут. А какая разница — двенадцать или пятнадцать лет? У тебя какой срок по статье?
— Три года.
— А говоринь, все равно. Я двенадцать отсижу — выйду, если буду живой, а тебе станут набавлять. Никогда не уйдешь.
— Можно посмотреть, что вы рисуете?
Он поднимает голову. Глаза у него темные, как угли в красных белках… Отворачивается и продолжает что-то чертить, потом левая рука протягивает мне пачку листков. На меня он не смотрит.
Листки из ученической тетради в линейку. Синяя шариковая ручка… Портреты, портреты… что-то знакомое, сразу не понять… Да это наша камера! Не камера, ее обитатели… Наумыч… Гарик… Комиссар… Костя… Гурам… Но — сюжеты!.. Доре !!!
— Какой же это…. круг? — спрашиваю.
Он опять поднимает голову, в глазах — радость:
— Похоже?
— Пожалуй… Только, как бы вам сказать… Откуда вам может быть известно, что им уготовлено? Кому принадлежит Суд?.. А вы их уже осудили.
Черные угли вспыхивают, сверкают.
— Если там нет справедливости, ее вообще не существует. А она есть, есть!
— Чья справедливость?
— Зло должно быть наказано, если не здесь — там! Если ты соглашаешься со злом, не сопротивляешься, принимаешь зло — ты осужден, и тебя туда, туда, туда!..
— Вы говорите, как прокурор, откуда у вас право судить и вершить правосудие? Да еще не здесь — в вечности?
Он отворачивается от меня и обводит глазами камеру: конечно, это чистый ад, а если ты к тому же художник — Верещагин! — жаждешь справедливости и не можешь принимать зла, не хочешь с ним соглашаться… Тогда тебе остается выбрать для них круг…
— Они несчастные люди,— говорю я,— им хуже, чем вам. Для них все кончается этой камерой.
— А для меня?
— Вы предупреждены, знаете, что вам предстоит вечность — вечность в такой камере или вечность с Богом.
— Вам известно, что сегодня Страстная Пятница?
— Известно. Меня привели накануне Лазаревой субботы.
— Правнльно. Именно в ту субботу вы и пили чай, сваренный руками Иуды.
— Ты сказал… Вам известно то, что неизвестно мне.
— Потому что вы боитесь себе об этом сказать. И они боятся. Они знают о вечности не меньше вашего. Душа знает. Они забивают ее в себе, как забьют вас, если вы не захотите жить их жизнью. Вы и это знаете. Зло — свободный выбор, ничто не может заставить меня принять зло, если я того не захочу.
— В вас говорит ненависть, а потому вы не правы, вами движет обида — и тут вам ничего не понять.
— А вами движет здравый смысл, проще говоря, хитрость. Меня толкает сердце, я не принимаю никаких решений — я вижу скота и не могу изобразить его человеком, а скоту уготован ад. Я изображаю то, что вижу, не хочу солгать, а вы…
— Наверно, вы правы, — говорю я, и первый раз в жизни понимаю, какая это радость смирить собственное сердце.
Еще мгновенье он смотрит на меня, глаза блестят, мне кажется, я вижу в них слезы. Он протягивает правую руку:
— Захар Александрович Холюченко. Спасибо и… простите меня…
Наумыч остался на своей шконке, лежит рядом с Гурамом, место Гарика занял Костя Ткачев. Этого я понять не могу: в хате старший — Наумыч, никто об этом никому не говорил, а все знают. «Наумыч,— спрашивает шнырь,— как с уборкой?» — «А в чем дело, — Наумыч лежит на спине, руки закинуты за голову, дымит сигаретой,— или у Машки менструация?» — «Значит, как было?» — уточняет шнырь. «До первого штрафника…» — роняет Наумыч.
Еще через день я увидел, как Толик забрал у Наумыча ворох белья и потащил к сортиру, шнырь опустил белье в ведро с горячей водой. Обычно горячую воду делят на несколько человек, в тот день шнырь к ведру никого не подпускал… «Мыло у вас есть?!» — крикнул Наумыч через всю камеру. «Пока есть, если что, скажем…»
И не стесняется, удивился я, пахана играет… Вечером шнырь варил чай, пили на шконке у Кости: кроме Наумыча — Костя, Сева, Гурам и Толик…
Еще через час я столкнулся с Наумычем у решки. Вечер был душный, за окнами погромыхивало — неужто гроза в апреле? Под окном хоть какой-то воздух, кодышать перед сном…
— Не ответил врач? — спрашивает Наумыч.
— У вас, наверно, и врача нет, подохнешь, не узнают.
— Смотри, Серый, чтоб не раньше времени.
— Есть к тому причины?
— Много болтаешь, потому и оказался на общаке… Но учти — это не конец.
— А что еще бывает?
— Мое дело предупредить, ты мужик грамотный, а нянек здесь нет. И шестерить тебе никто не будет. Учти, я не Гарик, он год крутился, а мне начинать с нуля… Зачем балаболишь с Верещагиным?
— С художником?.. Да он здесь лучше всех!