«Будто ты лучше меня не знаешь что почем,— сказал я.— Пускай не тебе будет стыдно, а тем, кто расценки установил. Я тебя слушаю, читаю… Да ты в своем Ногинске, где родился и вырос, не прорабом был, а зэком — не так, что ли? Горбатил на хозяина, как в зоне, он тебя обирал и тебе 37 копеек на день, чтоб не подох и на работу ходил. Разве можно устанавливать такие расценки для свободного человека? Жрать тебе надо, детей кормить, одевать… А потом за это в тюрьму? Пусть со стыда сгорают, кто поставил трудового человека в положение раба и преступника! Ты меня прости, а лучше в тюрьме, на зоне, чем в вашем ПМК — без вранья, вкалывай на хозяина, а там хоть трава не расти… Небось и соцобязательства брал?»
«А как же, само собой.»
«И доска почета?»
«И доска почета. А теперь я, видишь, где…»
«Все нормально, Виталий Иванович, гляди на своих невесток, на внуков, ничего не стыдись, и они пусть на тебя глядят. Вернешься, встретят. Поймут, быть того не может, чтоб и внуки так жили. Пусть смотрят на тебя, знают — нельзя жить на воле, как в тюрьме…»
«Так-то оно так, Вадим, если говоришь, что думаешь. Головой ты думаешь, а у меня совесть ‘болит. Я когда деньги выписывал — себе и людям, тоже мозгами шевелил, чтоб чин по чину, какая работа чего стоит, людей не обидеть. Верно, знаю, что почем, как закон обойти. Закон у нас, как нарочно, чтоб мимо него. Но то голова, а то… совесть. Что ж я на три червонца не мог бы прожить? Не подох бы! А хотелось, как все, никто не живет на три червонца. А зачем, как все? Я тут лежу ночью, не сплю… Разве я за всех, я о себе плачу, понимаешь? Жить, как все, а отвечать все равно за себя. Да не перед судом, хрен с ними — и с судом, и с невестками! Я привык, чтоб вокруг люди — дружки, внуки, а я посреди, как равный… А тут один! В камере один, ночью — один. Не голова — совесть, а я с ней один на один…»
«Ты, говорят, из Афгана, Сережа?»
«Оттуда».
«Давно?»
«Я тебе сказал, как встретились, три месяца тут.»
«Я не про тут, когда оттуда?»
«А я сразу, неделя не прошла.»
«Что так?»
«А тебе нужно — зачем?»
Высокий, смазливый, мелкие черты, глаза холодные, ко всему безразличные…
«Ни за чем, меня тоска берет на тебя глядеть.»
«А чего тебе — за меня?»
«Вернулся живой, жить бы начинать…»
«С чего ее начинать?.. С кем? Тут все чистенькие, спокойные, все по полочкам. Ничего не было, учись, работай, как ты говоришь: начинай жить… Сестра, на два года младше, меня не стесняется, выходит утром в чем мама родила… А я их видел — понятно? И чистеньких, и грязненьких, и как сами ложатся, только живой оставь… Взял двоих, мне одной мало. Одна с нашего двора, я, говорит, тебя ждала. Дождалась, поехали. И кентовку прихватила. Вечером в кабак, потом взял мотор, таксер говорит: возьмешь в долю? А мне чего, поехали. Мы их за углом разок прижали, гаишник осветил, отбрехались. Давай за город, говорит таксер, только заправлюсь… Подъезжаем к бензоколонке, он вышел оформлять, а моя краля дверь открыла и выскочила. Ловить ее, что ли? Пес с ней, отогнали машину и эту… хором. Машина, теснота, наставили синяков… Я, говорит, не такая. Нам, говорю, любая-всякая сгодится. Стала канючить, мы ее выкинули. А что ей — убыло? Или она думала, я ее ночью в загс пригласил? Или она по подъездам марксизм-ленинизм изучала?.. На колонке нас засекли, запомнили, у меня с собой бутылка, он пьяный был, когда выходил… В Афгане меня бы никто не взял, не такие брали, а выскакивал… Надо бы пушку привезти, да видишь, домой торопился, папу, маму, сестоенку повидать, счастливую жизнь завоевывал. Завоевал. Надо бы там остаться. Любой конец, а я в нем хозяин. А здесь всякая мразь надо мной куражится… Объяснил, успокоился? Или чего добавить?»
«Что с тобой дальше будет, если… слезами не отмоешь…»
«Слезами? Ты, дядя, не про меня. С этапа уйду. Я такое видал, от такого уходил… Чтоб я в этом стаде?.. Меня ничем не удержат, зубами загрызу, а уйду…»
Первые дни я его, вроде не видел, разве всех раз глядишь — толпа. А потом смотрю, словно бы два центра в камере: один на первой шконке — Ян и вокруг него, второй у двери: сидят у стены под волчком, набьются, внизу вертухаю ничего не разглядеть.
Яша. Лицо рыхлое, желтое, в крупных оспинах, приплюснутый нос, тяжелые черные глаза. Не слишком, скажем, приятный человек. А вокруг всегда народ: он рассказывает, смеется, за кем-то посылает, кто-то к нему бежит — дергает ниточки и вся камера кружится. Со своей шконки он не слезал, и ели там, «семья» у них, на первый взгляд, самая распоследняя…
Меня с ним познакомил Ян. На третий день.
«Или к нам, Серый!»
Ян на Яшиной шконке, с краю, Яша посредине, поджал ноги.
«Ты, Серый, человек образованный, — сказал Ян,— можешь выдать справку — караимы, кто по национальности?»
«Крымские евреи, они давно в Крыму, с древности.»
«Понял?..— засмеялся Ян.—А он говорит, хазары…»
«Может, и смешались с хазарами,— сказал я,‚— давно дело было, не знаю. А вам зачем?»
«Да он караим! Не хочет к нам, евреям!..»
«А ты был в Крыму?» — спросил меня Яша.
«Был, но… караимов не видел. Там и татар теперь нет. Увезли.»
«Куда увезли?» — спросил Яша.