Мысль о капитуляции не была чужда Матросу, однако он не решался высказать ее вслух. Да и не ему высказывать ее — сдача ли, сопротивление ли до последней капли крови, его-то, одного из главных зачинщиков мятежа, не пожалеют ни при каком раскладе. Даже представить себе жутко, что происходит сейчас с захваченным Дугиным! Оставалось лишь надеяться на эту толпу рассерженных и отчаявшихся людей, на живой щит, который сломают… а может быть, и не сломают?.. Нет, конечно, сломают, но ведь не сразу, и когда еще доберутся до него, Матроса!
Его рука тихо поднялась. Он искал водку, но тут подоспели ближайшие сподвижники с увещаниями: не пей, Матрос, сейчас не время — и Матрос понял две вещи: эти люди боятся потерять даже такого сомнительного вождя, как он, и самому себе он уже не предоставлен, уже его воля зависит от воли этих людей. Это и оскорбило, и воодушевило его. Матрос вышел на середину барака, принял надменный вид и, вытянув руку в направлении окон, за которыми вдали (хотя не так далеко, как хотелось бы осажденным) мигали огоньки вражеского штаба, воскликнул:
— Тогда к бою! Все по местам! Мы покажем этим сукам, как держит стойку и дает прикурить братва! К баллонам! Как только они задергаются — поджигай!
О баллонах Матрос забывал только во сне. Он верил в их огромную разрушительную силу. Они были его надеждой.
С утра Орест Митрофанович беспокойно ворочался в постели. Разгоравшаяся пытливость вкрадчиво нашептывала о риске промаха, досадного упущения в познании мира: беги в зону действий, беги узким путем к затревожившимся огонькам зоны, не допусти зияния, прозеваешь — каюк тебе потом с таким пробелом, не избыть его, к тому же и совесть общественника, свидетеля и едва ли не творца истории, а событие-то какое, штурм все-таки, не бывало еще ничего подобного в Смирновске. Закипит сражение; с одной стороны ринутся в бой отчаянные бойцы, настоящие головорезы, и с другой не заставят себя ждать ожесточенные ратоборцы; ракетами полетят во все стороны газовые баллоны, будут взрываться в воздухе, ударной волной повыбивает стекла в окнах домов мирных граждан, оторвет головы чрезмерно любопытным; и как все живо, а посреди небывалого оживления наготове мастер, и уже подносят ему кисти и краски, вкладывают в руку палитру, чтоб эффектно смотрелся, как Суриков. Ждем, ждем подлинного шедевра батальной живописи! Но Орест Митрофанович вынужден уклониться от колоссального зрелища, не вправе он покидать постель: сообщение об аресте Филиппова должно было надломить, соответствующим образом ухудшив состояние изнуренного болезнью человека, и это случилось, бедняга расхворался не на шутку. Как запрокинулся, ужаснувшись, в жар и бред, так и валяется, с жалобным стоном выдерживая унизительную роль. Кисти и краски вручают кому-то другому, кто-то другой, такой напыщенный, гадкий, наглый, топчется перед мольбертом.
Якушкин под томным взглядом хозяина квартиры, терпевшего навязанную скверными обстоятельствами, а по сути Виталием Павловичем Дугиным, хворобу, собирался в поход, хотя ему-то становиться свидетелем штурма вовсе не хотелось. Не то чтобы его жизни что-то угрожало, а все-таки он находил свое положение неприятным и даже опасным: мало того, что изъяли Филиппова, его непосредственного начальника, — бросили в тюрьму и даже не поморщились! — так еще беглый Архипов не дает покоя. И Якушкину было как-то не до лагеря, не до ввода войск. Главным образом, противно было смотреть в глаза людям, арестовавшим начальника, друга, большого человека из Москвы. И ведь посмели же!