Через день ранним утром я слонялся по Гурзуфу, поджидая открытия поселковой столовки. По краю расцветшей гортензией клумбы выкарабкивался из зимней спячки жук-олень. Он шатался, вздымая рога, и упрямо стремился на пригрев за край длинной синей тени. Солнце наконец перевалило через хребет Аю-Дага и подожгло море, разлетевшись блеском наискось до горизонта. Я посмотрел на часы. До отхода парома на Синоп оставалось два с половиной часа. Внезапно острый приступ досады расколол мне темя.
В общем, мне нет оправдания — я спалился. Решив непременно доиграть до конца, вынуть весь клад, я прыгнул за руль и, оставляя на ялтинском серпантине дымящиеся вензеля, полетел обратно на север. Доехал как заворожённый — единым махом, без запинки, — даже ни разу не тормознул для дозаправки, потому что каждый раз, скашивая глаза на стрелку бензобака, видел, как она неумолимо всползает вверх.
Меня нашли через неделю, в поле на окраинах Бутово, неподалёку от заброшенной ретрансляционной станции, когда солнце ярилось уже совсем по-весеннему и снеготаяние обнажило спойлер занесённого по крышу «фольксвагена».
Подвязанный шарфом под мышки к перекладине, уже оттаяв с лица, я сидел на последнем ярусе радиомачты — с открытыми глазами, держа в ладонях баранью голову. Мы оба смотрели за горизонт. Восходящее солнце зорко-зорко всматривалось в наши параллельно остановившиеся глаза, проникая в них всё глубже, дальше, рушась мощным потоком сквозь четыре звезды в бездонную тихую тьму.
Точка росы
Самые странные облака — в Сан-Франциско. Из-за разницы температур холодного течения, льнущего к тихоокеанскому побережью, и тёплых воздушных масс над континентом, стелющихся над прогретым мелким заливом, густые молочные реки устремляются утром и вечером к береговой кромке. В самом городе, стоящем на множестве холмов, низины, ложбины, улицы и тупики заполняются густой пеленой. Где-то вверху глохнут фонари и зажжённые окна. Туман тучнеет и, постепенно нагреваясь, превращается в облако: великий слепец поднимается, всматривается бельмами в верхние этажи, оставляя проходимыми переулки. Машины опускаются по авеню Калифорния в озеро тумана и на склоне другого холма выныривают, чтобы снова зарыться у светофора рубинами стоп-огней.
Точка росы — температура воздуха, при которой начинает конденсироваться роса, — царит над городом. Когда облако уходит в полёт — с вершины холма это ни с чем не сравнимое зрелище. Гигантский, размером с сотню парфенонов, дряблый дирижабль с подсвеченным жемчужным подбрюшьем понемногу оставляет внизу центр города. Тёмный пирамидальный силуэт небоскрёба Трансамериканской корпорации чудится швартовной мачтой. Происходит это уже в полной тишине — в поздний час, когда светофоры отключены и мигают и лишь жёлтые такси с рекламными гребнями, как у игуан, обшаривая фарами обочины, ныряют по холмам.
Есть тайна у этого города. Какая-то древняя заклятость, сохранившаяся ещё со времён, когда здесь обитали индейские племена. Наверняка на вершинах лесистых тогда холмов, с которых открывалась долина океанского размашистого прибоя, они содержали при сторожевых сигнальных кострах тотемные алтари, к которым привязывали прекрасных пленниц. И верили, что душа жертвы уносится вместе с туманом к божеству облаков, представляли, как где-то далеко вверху среди звёзд обитают все хранящиеся в нём, облаке, образы и обличья.
Никогда не знаешь, что могут выдумать варвары.
По дороге я часто сворачивал к причалам, надеясь ещё застать припозднившихся рыбаков, достающих из лодок разнообразный улов: серебряные слитки тунца, лежавшие плашмя поверх сетей, и крабов, иногда копошившихся в ловушках…
Я приходил к ней в то самое время, когда облако поднималось до верхних этажей небоскрёбов и готово было ползти в сторону Беркли, чтобы, настигнув россыпь домишек, университетскую башню, а следом — прогретых наделов континента, — растаять.
Она была хрупкой, вечно мёрзнущей девочкой. Она боялась сырости и мечтала летом перебраться в тёплый Сан-Диего, к школьной подруге, получавшей там в университете степень по биологии.
Я почти ничего не знал о её жизни, понимая, что знать особенно нечего, но не поэтому всё время, что мы проводили вместе, большей частью молчал. Это были очень странные ощущения, ибо любовные дела, как правило, многословны.
Так мне вышибало пробки, что я едва умел сдёрнуть себя с неё или отстраниться, чтобы дождаться, когда, очнувшись, она протянет руку и вырубит меня окончательно несколькими хищными движениями.
Однажды мы услышали странный душераздирающий звук за стеной. Жила она в дешёвом отеле, в старом, одном из немногих выживших после землетрясения и пожара 1905 года, здании, — тогда чуть ли не весь город был отстроен заново. Винтовая узкая лестница с этажа на этаж, стёртое малиновое сукно дорожек, пыль и истончённые отполированные ладонями перила. Хриплый предсмертный крик, какой-то булькающий ужасающий звук выбросил нас в реальность.