Когда-то я мечтала, что меня подменили при рождении. Многие годы я фантазировала, что я дочь греческого кораблестроительного магната или принцесса маленькой, но богатой страны. Может быть, юная наследница – Вандербильт или Рокфеллер – родила, будучи подростком, и меня оставили в больнице, а женщина, которую я зову своей матерью, и мужчина, которого я зову отцом, не понимали, что я не их, а может, а может, а может…
Мой дедушка был спортсменом. Моя мама была спортсменкой. Моя сестра была спортсменкой. Футбол, теннис, волейбол. Длинные, упругие мышцы, глаза на табло со счетом – вот такие они. А я? Мягкая и гибкая, мечтательная, глаза к звездам, голова в облаках.
Я не вписываюсь.
В моей семье нет интеллектуалов. Никаких сумасшедших тетушек, живущих в Европе и рисующих картины. Мой отец никогда не играл джаз. Здесь, где я живу, нет башен из слоновой кости. Никто не использует слова «проницательность» или «экзистенциализм». Никто не носит развевающихся шарфов и не читает Брехта, не носит кольцо, купленное в Барселоне. Никто не играл в группе, пьесе, балете.
Я хочу до боли – буквально до боли – попасть на улицы Нью-Йорка, Парижа ночью, Москвы зимой, как Лара и доктор Живаго. Я мечтаю о мостовой, о тумане, вьющемся вокруг газовых уличных фонарей, о поцелуях под дождем. Такие вещи я не найду в Бирч Гров, и потому я создаю их волшебством, собирая все «другое» вокруг себя, как курица своих цыплят под крыло. Я слушаю «Песню венецианского гондольера» Мендельсона в темноте, когда единственный свет – пара свечей. От этой песни мне хочется плакать. Я тоскую о времени и месте, о которых ничего не знаю. Закрываю глаза, и вот я там. Читаю поэзию, мои глаза жадно бегают по строчкам, а сердце бьется в такт шекспировскому «Прошла зима междоусобий наших».
Когда я чувствую себя в ловушке, испуганной, одинокой, мне нужно всего лишь глянуть на небо и подумать: вот это видят люди в Марокко, когда смотрят на небо. И в Индии, Таиланде, Южной Африке. Корее, Чили и Италии. Мир, я напоминаю себе, мой, если у меня только хватит храбрости схватить его, когда мне представится возможность. «Я знаю, что это есть внутри меня, не знаю, что это, но это во мне». Уолт Уитмен сказал это давно, потому что он человек и пророк и понимает, каково это – быть мной.
Эта тайная я. Часть меня, которую я лелею, словно фиалку, сорванную с лужайки. Это та я, которая лежит в кровати без сна поздно ночью и представляет себе Верону и каково это – сказать: «Так поклянись, что любишь ты меня, и больше я не буду Капулетти». Эта я учит французский, мечтая о поездках в Париж.
Впервые ты причинил мне боль, когда взял эту тайную меня и раздавил между большим и указательным пальцами, словно жука. Ты не специально, но именно так я это чувствовала.
Мы сидим возле твоего бассейна, свесив ноги в воду. На дворе середина мая – весна. Новое начало. Солнце садится, тепло дня висит в воздухе. Ты мое солнце, светишь так ярко, что я могу смотреть только искоса. Я позволяю себе думать, что, может быть, я твоя луна – светящаяся, таинственная, пока не…
– Ты не очень глубокая. – Ты произносишь эти ранящие слова задумчиво самому себе, словно удивлен. Они бьют меня под ребра.
Внутри я – «сломленная девушка, разнесенная на кусочки»: взрывы, бомбежка, внезапная, сносящая все во мне, что отважилось встать вокруг тебя. Как я и ожидала, я недостаточно знакома с искусством, чтобы держать под руку Гэвина Дэвиса.
Снаружи я – «глупая подружка»: безразличная девушка, жар горит на моих щеках, и я отворачиваюсь в сторону неглубокой части пруда. Неглубокой.
Я вспоминаю приложение со словарем на телефоне, которое все время приходится использовать, когда я читаю такие вещи, как «Мастер и Маргарита» или «Пробуждение». Или тот раз, когда я не знала слово «недоросль» в словарной викторине. Или что я не понимаю, почему девушкам нравится Джейн Остин. Ты прав: я не глубокая.
– Да, – говорю я, – знаю.
Слова причиняют боль, но Великан говорит мне то же самое уже многие годы, только вот он использует синонимы: тугоголовая, тупая, думай своей чертовой головой, Грейс.
И мама: «Лига плюща? Дорогая, будь реалистом».