От нахлынувшего волнения больше обычного прихрамывая на раненую ногу, Петр заторопился в поселок. Он и сам не мое бы объяснить, что влечет его туда, почему так послушно последовал он совету пехотинца. Коля тоже спешил за ним, не отставая и ни о чем не спрашивая. Так и дошли до противоположной околицы, до большого участка каменистой земли, обнесенной высокой, в три ряда, оградой из колючей проволоки. По углам ограды на трехметровых столбах возвышались сторожевые будки, ворота в лагерь оказались распахнутыми настежь, а в самом лагере, у дальней стены его, виднелось несколько приземистых деревянных бараков, возле которых тоже толпились, переходили с места на место морские пехотинцы.
Иглин размашистым, быстрым шагом пересек двор, вмешался в толпу, и Коля сразу потерял его из виду. Начал пробираться, проталкиваться сквозь плотную стену людских тел, а когда протолкался, — чуть не закричал, не бросился к кочегару, в странном оцепенении склонившимся над чьим-то трупом.
Трупов здесь было много — полураздетых, едва прикрытых грязными лохмотьями женщин, девушек, почти девочек. Страшные в своем неподвижном спокойствии, они лежали в два ряда, голова к голове, и эти ряды растянулись на добрый десяток метров, от стены одного барака до другого. Иглин склонился и замер над крайним — над черноволосой, молоденькой женщиной с белым-белым лицом. И только губы Петра все шевелились, шевелились, повторяя какое-то слово, да дрожала рука, когда он проводил ею по черным, слипшимся от крови волосам. Коля бросился к нему, схватил за плечо.
— Кто это? Кто? За что их?
— Чайка… — еще раз прошептал Иглин. — Чайка моя…
…Она стояла перед его глазами — та, прежняя Чайка, светлая, чистая-чистая, которую встретил давным-давно в маленьком домике из ракушечника на одной из окраинных улиц Одессы. Встретил и навсегда полюбил, на всю жизнь, так, что не смог с тех пор полюбить другую. И хоть не суждено им было увидеться вновь, все равно мечта о Чайке год за годом жила в душе Петра Иглина.
— Чайка, — чуть громче повторил кочегар, услышав, как плачет Коля на его плече. — Пойдем, Николай… — Он поднялся на ноги, обнял мальчика. — Пойдем.
Суровая стена бойцов расступилась перед ними, освобождая проход к воротам лагеря. Люди молчали, разделяя чужое, но все равно страшное горе. Лишь один не удержался, спросил:
— Знакомую нашел, земляк?
Иглин взглянул в соболезнующие глаза его и, сам не зная почему, но уже веря себе, ответил:
— Жена.
Кто-то вздохнул в толпе. Кто-то выругался:
— Ее работа, Эльзина. Мало ей одной смерти за это!
Еще один подхватил с сомнением в голосе, со злостью:
— Она ли только? Говорят, и кобель ее постарался. Из русских что ли, из власовцев. Комендантом лагеря был. Чернявый такой.
— Утек, зараза, не нашли его хлопцы, — добавил третий.
Но Иглин уже не слышал их. Угрюмо и опустошенно шагал он к воротам лагеря, даже забыв снять руку с Колиного плеча. Шел, а перед глазами — Чайка…
— Снег? — негромко спросил Коля и сам себе ответил: — Снег… Никак начинается пурга?
Петр поднял голову. Бледный, холодный рассвет сентябрьского дня быстро мутнел от снежных хлопьев.
С палубы судна никто не уходил. Стояли, поеживаясь от пронизывающей сырости, прислушиваясь к постепенно удаляющейся пальбе на берегу, а сами ждали: как там?
Давно вернулись Закимовский и Яблоков. И почему-то не вернулись Иглин с Колей Ушеренко.
Ефим Борисович снова и снова подносил бинокль к глазам, всматривался в сторону берега, откуда должен появиться вельбот, но разве разглядишь что-нибудь путное в кромешной мгле? И в душу старпома все больше закрадывалась тревога.
Никто на судне не знал, долго ли еще придется торчать тут, не прикажут ли сниматься с якоря и уходить подальше в море? Стоит развиднеться, и прилетят немецкие самолеты, начнут бомбить корабли. Тогда будет не до своих, оставшихся на берегу. Правда, тучи густеют в предрассветном небе, может, и без бомбежки обойдется. А все же тревожно: где наши?
Маркевич нервничал не меньше других, шагал и шагал из конца в конец мостика, думал с сердитой досадой на себя: «Черт меня угораздил отпустить Николая с этим сумасшедшим. Ввяжется в драку и забудет о мальчишке».
Лагутин почувствовал его состояние, подошел к капитану, предложил:
— Шли бы вы, Алексей Александрович, в каюту. Чаю горячего выпили бы. Двоим на мостике делать нечего.
— Не до чаю! — резковато ответил Маркевич. — Иглин покоя не дает. Не случилось ли беды? И Коля там…
Штурман с сомнением покачал головой.
— Ну, в случае чего… И оборвал фразу, подался к борту: — Катер идет!
Оба прислушались: с моря, из темноты, все отчетливее доносился рокот мотора. Катер подвалил к борту судна, и на палубу поднялся Михаил Домашнев. Он тут же взбежал на мостик, пожал Маркевичу руку, сказал торопливо и озабоченно:
— Обхожу все корабли: надо предупредить командиров.
— О чем?
— Разве не видишь? — Домашнев махнул рукой на небо. — Командующий опасается пурги: завертит, а люди на берегу почти в летнем. Пойдем-ка в рубку, экая холодина.
Маркевич не часто видел тревогу на лице всегда уравновешенного друга.