Наконец они остановились на шляпке с вуалью, которая перешла к ней от матери, эмигрировавшей из России в начале ХХ века.
– Моя бедная мамочка никогда не носила эту шляпку, – шептала Эммочка (потеряла голос от нахлынувших воспоминаний), – берегла для лучших времен! М-м-м, мы были такими бедными!
Мне стало жаль ее, и я промолчал, хотя был возмущен. В шляпке с вуалью – а что же мне достанется для работы? Один рот-анус. Лучше приведите в качестве модели осла!
Наконец она заспешила – ей надо было кормить мужа. Берни, оказывается, больше не вставал с постели – его болезнь развивалась с катастрофической быстротой. Я поинтересовался, можно ли его навестить, а она наотрез отказалась: “Зачем? Он никого не узнаёт, даже меня!” Эммочка произнесла это так, что мне опять стало жаль ее, хотя жалеть, наверное, надо было Берни. Я сказал ей, что нарисовал его портрет по памяти, а она опять спросила: “Зачем? Мы с детьми уже подготовили фотографию”. И не стала смотреть на портрет. Они все были готовы, дети ждали.
Многомиллионная компания Берни была слишком крупной, чтобы ее можно было продать быстро. Семейство надеялось разделить компанию и продавать по частям, “вечные дети” собирались оттянуть по куску каждый для себя. В местной газете вдруг появилась статья об успешном бизнесе Бергов – заверения будущим покупателям, что все идет хорошо. Именно эта статья разбила последние надежды Зака Полски – он понял, что конец близок. Без помощи влиятельного лица ему не удастся пристроить свою коллекцию в “приличный” музей.
Дети не знали, что написано в завещании Берни, и перессорились между собой, обсуждая, кому что достанется и у кого сколько прав. Девственница боялась, что ей, одинокой и бездетной, выделят меньше всех при разделе имущества, поэтому она не вступала в переговоры с остальными “детьми”, а доносила на них матери. Эмма рассказывала Марку, что все пятеро кружат на машинах возле родительского дома – следят друг за другом, боятся упустить момент. Эмма знала, что раздел имущества возможен только после ее смерти, потому что Берни оставляет ее единственной наследницей. И она наблюдала за всем происходящим как за генеральной репетицией собственных похорон.
Эммочка начала приходить позировать. Мне очень трудно давался ее портрет – она не понимала, чего я от нее добиваюсь. Она сидела напряженно, как перед камерой фотографа – внимание, вылетит птичка! Я сделал массу эскизов, но они не годились. Она была терпелива, сидела не шелохнувшись, и смотрела в одну точку. Ни одна мысль не отражалась в ее прозрачных голубых глазах, ни один голубой волос не выбивался из-под шляпки. Я признался Марку, что ничего не выходит, и он пришел в подвал посмотреть. И вдруг Эммочка развернула лицо в сторону Марка, на губах появилась полуулыбка, глаза чуть прищурились – она смотрела на солнце. Я поспешил запечатлеть этот момент на бумаге, но едва успел – ее лицо снова застыло в ожидании птички, теперь она уже демонстрировала Марку свое умение позировать.
Я думал, что мне понадобится несколько месяцев, чтобы создать ее портрет. Однако мне понадобились годы: вначале я был занят тем, что вместе с мсье Туччи разгребал бумаги Марка, потом я делал иллюстрации к книге (“Секс в СССР”), но и позже я не был доволен результатом. Поэтому я никогда не выставлял портрет Эммы Берг, а в картине “Ремейк”, где центральная композиция выполнена в цвете, а вокруг расположены карандашные портреты, я поместил именно тот эскиз, который сделал в день, когда Марк вошел в подвал словно с солнцем в руках.
Я думаю, что Эмма Берг любила моего отца последней отчаянной любовью. Полвека назад она, наверное, любила своего Берни, но они оба много работали, растили детей, “крутились”, как тогда говорили, – огонь вспыхнул и погас. Если я просил Эмму вспомнить что-либо приятное из прошлого – надеялся увидеть свет в ее голубых глазах, – ей это не удавалось. Она не помнила первого свидания с Берни: “Мы вместе работали в магазине, какие свидания?” Не хотела рассказывать о свадьбе: “М-м-м, разве это была свадьба? Мы были бедными!” Воспоминания о родах тоже не доставляли ей радости: “Я говорю доктору – уже ребенок идет, что вы мешкаете? А он, м-м-м, дурка, машет ручкой – еще не время! Разве мать не лучше знает? А эскесарево… Благодарите Бога, что он не сделал вас женщиной!”
Впрочем, я тогда не знал, о чем спрашивать.
Может быть, она полюбила моего отца потому, что поняла вдруг, на старости лет, что ее жизнь прошла мимо, как тот советский поезд. Она все бежала, рвалась к своим миллионам, а вокруг табуном бежали такие же взмыленные, охочие, ненасытные – и только пыль столбом. В спешке растеряла детей… Она добежала, добилась, дотронулась до приза, а радость? Даже смеяться разучилась – изредка откидывала голову назад и выдыхала: хы! Марк был мальчиком, что сидел на обочине под солнцем, никуда не бежал, не спешил. Сумасшедший – не такой, как все.